Спит Ульян. Даже храпит на виду у всех прохожих. Лохматый, грязный, оборванный.
Возле Ульяна стоят четверо мальчишек, женщина и двое подвыпивших мужчин, которые, слегка покачиваюсь, изучают Ульяна. Один одет в гимнастерку и галифе, заправленные в белые шерстяные чулки, другой — и просторном костюме с диковинно широкими брюками. Женщина с такой горечью смотрит на Ульяна, словно оп ей родной человек.
Полдневное солнце полыхает в небе, тени прохладны, коротки; небо ясное, голубое, высокое. Серый баклан с острыми крыльями парит, повертывается, кидается к воде, поднимается к солнцу. Карташево отдыхает, работает по домашности, спит в душистых палисадниках. Выходной день!
Ульян скрипит зубами, стонет.
— Не меньше литра употребил! — говорит тот, что в галифе. — Может, и поболе. Бочка, а не человек. Я пол-литры стравил в себя, и — будет! Человек завсегда должон норму знать!
— Не бреши! — усмехается мужик в широких штанах, тощий и длинный. — Стакан поверх пол-литры выгрохотал!
— Это, кажись, было! Стакан, это правильно! Значит, семьсот, а ничего, не пьяный!
— Пьяный! — убежденно говорит тощий. — Ты, парень, здорово пьяный!
— Все могет быть! Со стороны виднее, дядя Герман! — охотно соглашается тот, что в галифе. — Он теперь, братцы, здеся до утра. Вот от этого пьяницы и образуются. Коли ты пьешь, а ночуешь дома, это ничего, это можно, дядя Герман. А вот ежели под забором… — Он повышает голос, покачивается. — Вот ежели под забором — значит пьяница.
— Ты тоже раз под забором… ночевал! — упрямо замечает тощий.
— Раз не считается. Оплошка вышла! Вот я и говорю, дома лучше ночевать. Опять же кровать, утром с жинки соленого огурца вытребуешь…
— Она тебе даст огурца! — усмехается тощий.
— Пущай не даст… сам возьму!
— Он, дяденьки, без дома! — печально говорит русоволосый парнишка. — Он один! — И, подумав, со страхом добавляет: — В тюрьме сидел…
— В тюрьме не пример! — упрямится тощий мужичонка. — Ты, парнишка, от тюрьмы и от сумы не закаивайся. Вот! Тюрьма, она может вдруг прийти… Это ты разумей!
— Может, его домой отнесть? — задумывается тот, что в галифе. — Пили вместях, разговоры разговаривали…
— Тяжелый, не утащишь.
— Это конечно!..
Женщина все стоит, пригорюнившись. И светит солнце, и Карташево идет мимо пьяного Ульяна: проходят нарядные женщины — отворачиваются; проходит продавец сельпо Иван Иванович — отворачивается; шествует мимо степенный мужчина — отворачивается.
Только ребятишки, женщина да двое собутыльников стоят над Ульяном. Рыбаков нет в поселке: кто на ягодах, кто рубит новый дом, кто тихонько, помаленьку полавливает рыбу в протоках — не для государства, для себя. В чайной тоже пустовато, гулко с тех пор, как оттуда выбрался Ульян с приятелями.
К забору чайной подъезжают на мотоцикле Виктория и Степка. Он соскакивает, растолкав ребятишек, пробивается к Ульяну, наклоняется. В нос бьет водочным перегаром, селедкой, махоркой. Ульян лежит неподвижно, раскинув руки, дышит неслышно, и можно подумать, что он мертв. Пробравшаяся за Степкой Виктория отшатывается, на лице ее появляется ужас — так отвратителен, страшен Ульян.
— Какое безобразие! — шепчет Виктория. Пьяных людей она, конечно, видела, но никогда пьяный человек не был ей знаком так хорошо, как знаком Ульян. Сейчас перед ней лежал тот, с кем она работала, сидела за обеденным столом. И он, этот человек, лежит на виду у всего поселка, и она стоит рядом с ним и даже наклоняется к нему, и тощий мужичонка, увидев это, говорит:
— Робят вместе… Это его друзьяки!
Как ошпаренная, Виктория отбегает от Ульяна; Виктории кажется, что эти осудительные слова относятся не к Ульяну, а к ней. |