Изменить размер шрифта - +

 — Дом, — он произносит слово так же, как и я, почти как проклятие, формируя слог, который не имеет никакого смысла самостоятельно.

 Его глаза открываются, и он встречается со мной взглядом. Слеза грозится скатиться из уголка моего глаза,  и Доусон наклоняется, чтобы поцелуем высушить ее.

 — Так что...  — Я борюсь за смелость, чтобы произнести следующую часть. — Так что, если это, если я и ты, если это нереально, тогда не играй со мной в игры, Доусон. Если для тебя это не по-настоящему, скажи мне, и я уйду.

 — Я люблю тебя, Грей, — прерывает он меня, врезаясь в мою душу тремя острыми, как бритва, словами.

 Я думала, что заплачу, когда, наконец, услышу, как мне снова говорят эти слова, но я этого не делаю. Я зарываюсь носом во впадинку у его шеи и вдыхаю его запах, чувствуя, что мое напряжение исчезает. Я держу его за затылок и просто дышу им. И он позволяет мне. Он ничего не требует от меня, просто держит меня, глубоко вдыхая аромат моих волос, и гладит мою спину поверх одеяла.

— Это одеяло связала моя мать, — произносит он ни с того, ни с сего. — Находясь в реабилитационном центре. Это действительно все, что у меня от нее осталось. Знаешь, она никогда не говорила мне, что любит меня. Да и отец тоже. Нечто приблизительное к этим словам я слышал от Виккерса, и то - один раз. Он только вызволил меня из тюрьмы  —куда я угодил  за превышение скорости, тем самым попав в опасную ситуацию, гоняя на отцовском Феррари  —глянул на меня, Виккерс, я имею в виду,  —затем изрек своим идеальным, исконно британским акцентом: «Господь любит тебя, милый мальчик. Но твое  шило в одном месте когда-нибудь убьет тебя». 

 — Никто? Никогда?

 Он качает головой, затем пожимает плечами, странным вращающимся движением.

— Ну, я слышал их раньше. Но не от тех, кто на самом деле был важен для меня. Слова, сказанные в пылу страсти  на одну ночь, не в счет.

 Я выросла, зная, что любима. Мама любила меня. Всецело. Папа тоже любил, по-своему, просто не безоговорочно. Не достаточно. Но я знала, глубоко внутри, мама любила меня внутри и снаружи. Если бы она была жива, она все еще любила бы меня, стриптизершу или кого-то еще. А Доусон... у него никогда этого не было. Никогда.

 Я призываю все свое мужество и перекатываюсь так, что оказываюсь на нем верхом. Моя грудь прижимается к его груди, и одеяло — бывшее единственным доказательством Доусона, что мама любила его — скользит вниз по моим бедрам. Я извиваюсь и изгибаюсь рядом с ним, перемещаясь, пока полностью не прижимаюсь к нему, каждый мой дюйм прикасается к нему. Моя нога перекинута через его бедро, и я чувствую, как что-то твердеет и растет у моего бедра.

— Я люблю тебя, — я не украшаю признание его именем, или чем-то еще.

 Я просто позволяю этому вытечь из меня и повиснуть между нами.  Я знаю, что мои слова правда, потому что он нуждается в них, отчаяннее, чем я. Я задерживаю дыхание, ожидая его реакции.

 Его глаза закрыты, руки сжали в тиски мои бедра, держа меня рядом с собой.

 — Скажи, скажи это снова. Пожалуйста.

 Я никогда не слышала такой уязвимости в мужчине. Ни в ком. Он полностью открыт, обнажен передо мной.  Я вижу каждый нерв, каждую эмоцию, которая наполняет его сердце, вижу обнаженную свободу желания, жестокая оболочка под которой скрыта его душа постепенно обнажается, чтобы показать, сколько нежности таится в нем. Я изгибаюсь, вжимаясь в него, хватаясь за него. Я провожу губами по его челюсти, а затем прикусываю мочку уха, снова произнося слова, шепотом, таким тихим, что его едва можно считать речью. Но я знаю, он слышит так, будто я кричу в рупор. Он вздрагивает при каждой фонеме, каждой букве произнесенной на выдохе.

Быстрый переход