И еще потому, что хозяйке на кухне нужны тарелки, вилки и прочее, она хочет поскорее разделаться с мытьем посуды. За ужином голова у меня занята всем тем, из чего состоял прошедший день. Кроме того, я размышляю над тем, что мне отписать ассистенту. Но труднее задачи для меня не найти. Во всяком случае, я не могу изложить всё, как мне хотелось бы, в голове получается так, на бумаге — совсем иначе. На бумаге всё как бы мертвеет. Я бегу наверх, в свою комнату, и принимаюсь писать, писать, но вскоре мне начинает казаться, что записью я убиваю всё, что хотел сказать. От этого ничего уже не остается.
«Смертельные болезни ведут к тому, что их носители сами отдаются им. Я всегда это замечал, — сказал художник, — да и научные труды по медицине доказывают это. Смертельно больной, точнее говоря больной смертник, вовлекается в свою болезнь сначала с удивлением, потом — с покорностью. Смертельный недуг внушает больному, что он сам себе целый мир. Этой иллюзии поддаются все смертельно больные и живут уже в этом заблуждении, в сочиненном мире своей болезни, а не в мире реальности». Воображаемый мир смертельного недуга и мир реальности суть антагонистические понятия. Больной не доверяет реальному миру, его миру, но отдается воображаемому миру своей болезни. Смертельные болезни «суть ритмические услады религии. Люди входят в них, как в сад, невиданный, незнакомый. И вдруг вы понимаете, что речь идет о затяжных неизлечимых болезнях, о так называемом привыкании к ощущению смертельного недуга, — и вдруг, сразу — вот она, смерть. Смертельные недуги — это некий экзотический пейзаж. Наступательная операция, выдвижение изнутри глубинного эгоизма». Он сказал: «Здесь тоже есть свои причудливые долины, а в этих долинах — дома господ и замки. А как только войдешь в эти дома и замки, сразу видишь — это тот самый мир, за пределами которого ничего не хочется и нельзя больше желать. Вы должны представить себе всё это совершенно непроизвольно, как, знаете ли, глубочайшую действительность. Двери распахиваются, за ними люди в роскошных одеждах, фигуры на тронах, точно вырезанные из фантастической картины, фигуры, которые, если к ним приблизиться из желания потрогать своими руками, внезапно оживают. А как заслышишь их речи, не остается сомнений: такого голоса ты еще никогда не слыхал, как и языка, на котором они говорят, что ты никогда ничего не смыслил ни в искусстве слушать, ни в искусстве говорить, что тебе вообще неведомо было истинное слово. Поэтому и сам ничего не говоришь, только дивишься и слушаешь: всё так ладно связано, никакой ошибки или неточности, случайность и всякое зло совершенно исключены. Простота объемлет всё, как ясное небо осеняет всё, о чем думаешь. Ни грана фантастического, хотя всё порождено фантазией. Ощущение блаженства, как чего-то совсем простого, тепло человеческое, в котором нет и намека на какое-либо злоумышление. Ни нотки сварливости и вздорности. Бесконечность милосердия. Трезвый рассудок, и первозданная естественность понятий, и сама душа. Доброта лиц вековечной лепки. Воздух тоже пронизан ясной мыслью, и "Мой Бог Всевышний" — словесное выражение лада. Сочетания слов, чувства постепенно приводят к высшему пункту, к состоянию артистического удивления. Здесь законы не знают насилия. Ум и характер человека в прекрасном слиянии. Логика положена на музыку. Старость вдруг снова обретает красоту, а юность — нечто вроде предгорья. Истина покоится в своей непостижимости».
День двадцать первый
Его фразы — взмахи весел, которыми он толкал бы себя вперед, если бы не такое мощное течение. Иногда он запинается, внезапно умолкает, словно желая уверить себя, что ситуация, в которой он находится, действительно сменяется какой-то иной, идущей вслед. «Ничем нельзя дирижировать». Будущее и давно прошедшее связаны у него одним канатом и зачастую в одной-единственной фразе. |