Воры, — сказал художник, — действовали по точно рассчитанному плану. Всё произошло в таком месте, которое вряд ли кто еще видел, кроме меня, в одном из недоступных уголков, может быть, в самом недоступном. Скотокрады, должно быть, хорошо знали местность. Я до сих пор не заявлял о том, чему был свидетелем. Надо бы, конечно, сходить к жандарму и поставить его в известность. Вероятно, об этом происшествии уже знают. Ведь, как я потом обнаружил, в лощине тоже было много крови. Через лощину ходит жандарм. И богомольцы ходят в церковь лощиной. Наверняка все они видели кровь. А в одном месте, к вашему сведению, кровавый след уходит в сторону, к месту преступления. Воры, должно быть, были оснащены всем набором убойных инструментов. Я же слышал щелчок складного ножа, удары молота, дубинки, звук пилы, внезапно оборвавшийся. Меня тоже услышали. Перекидали мясо в мешки. Бросились к ручью. Перешли его и в два счета оказались на том берегу, в лесу, в безопасности. Я ровным счетом ничего не смог бы предпринять. В моем состоянии, человек в таком состоянии, как у меня, в подобных случаях ничего поделать не может. Он просто убегает, уносит ноги, подальше от крови и шорохов злодеяния. Непонятно почему — место преступления не только манило меня, тянуло меня к себе естественным магнитом ужаса, оно имело надо мной власть. Я полз, как уже говорил, на манер животного. Понимаете, я был просто отдан во власть этой картины. Тепловатый запах живодерства стоял, как под стеклянным колпаком, — продолжал художник. — А потом это безмолвие, в котором я задохнулся бы, если б не растер лицо снегом. Тут разделали трех-четырех коров, подумал я, трех-четырех, не меньше. Я нашел три хвоста, три хвоста нашел. И еще три головы к ним. Но ведь должно-то быть четыре, казалось мне. Всё это было непонятно, представлялось — именно четыре коровы. Маленькая телячья голова лежала в кустах, уже погруженная в воду, голова кровоточила. Стало быть, три коровы и один теленок, поэтому и три хвоста». В гостинице художник показал мне платок, найденный на месте преступления. Мы уже подошли к дверям, когда он в темноте, наступившей сегодня вскоре после полудня, вытащил из кармана пальто какую-то окровавленную тряпку и протянул ее мне. Я держал ее, поднеся к свету, падавшему от входной двери через стеклянную прорезь, и увидел, что это головной платок. «Страшная вещественная улика, — сказал художник, — не так ли? Легко вообразить, что речь идет о человеческих жертвах. Но это, я думаю, было бы даже не так жутко, поскольку при этом нельзя было бы смеяться, трястись от хохота. А я при виде столь ужасно растерзанных животных разразился смехом, диким хохотом. Знаете, что это значит? Страшное должно иметь свой смех!» Мы вошли в гостиницу, а затем проследовали на кухню, где стащили с себя пальто и пиджаки, но первым делом — обувь. Сняли и брюки, и, наконец, поскольку на этом настояла хозяйка, а художник, кажется, вовсе не противился, — даже кальсоны. Хозяйка должна залатать ему рукав, аккуратно вшить новый кусок, сказал художник. Мы встали лицом к стене, а хозяйка пошла наверх, чтобы принести из наших комнат чистые сухие кальсоны, носки и брюки. Тепло, идущее от печи у нас за спинами, снова вдохнуло в меня жизнь. «Сейчас она (хозяйка) воспользуется случаем, чтобы наскоро затопить у меня печку, — предположил художник, — ведь она, как я вам уже говорил, и не думала топить. Ее напугало то, что мы уже в доме. Она очень просто перехитрила меня. Надо же мне было иметь глупость плясать под ее дудку и раздеваться на кухне, выставлять себя перед ней в смешном виде. Ну не смешно ли полуголым стоять у стены. Вы не замечаете, что это смешное, совершенно идиотское состояние, как будто тебя для забавы поставили к стенке. Это же казнь!» — вскрикнул художник. Он укутался в пальто, прикрыв нижнюю часть туловища и ноги и сказал: «Про случай с коровами никому ни слова, держите это при себе, как держу я. |