|
И вдруг я увидел, что тело, которое, как мне казалось, я так безошибочно прооперировал, совершенно искромсано. Организм уже ничем не напоминал организм. Это было грудой мяса, которое я методично, с безупречной техникой, но в полном сумасшествии изрезал, а потом столь же безупречно, но в состоянии безумства сшивал по кускам. Во время этих операций, проделанных в соответствии со строжайшими методическими предписаниями, на меня низвергался хохот врачей, толпившихся за дверью и, видимо, следивших за всем, что я делал в операционной, каждое прикосновение скальпеля к ткани сопровождалось изрыганием насмешливого профессионального всезнайства. Наконец они решили, что операция закончилась и вполне удалась, тогда как сам я полагал, что «лишь располосовал и изрезал всё, к чему прикасался мой скальпель, и абсолютно неправильно скроил и сшил заново». Все они хлынули в операционный зал и принялись кричать о том, что меня можно поздравить с великим достижением, величайшим вкладом в хирургическое искусство, они ликовали и подхватили меня на руки, и каждый норовил пожать, поцеловать мне руку, они бесновались в своем восторге. Меня подняли под самый потолок, и с высоты я смотрел вниз на бугорок совершенно растерзанного мяса, которое, казалось, дергается от электрошока, корчится в судорогах, я смотрел на безобразно расчлененную плоть, из которой толчками вырывается кровь, целое море крови. И в ней медленно тонуло всё: люди в халатах и все предметы, даже крики ассистента — эти страшные, захлебывающиеся в потоках крови его брата фразы: «Не бойся, операция прошла удачно! Я брат твой, брат! Не бойся, операция прошла удачно!..»
Когда я проснулся, мне пришлось открыть окно и подставить голову под ледяной ветер. Было такое чувство, что я вот-вот задохнусь. Но на небе сияла луна, а звезды показались мне огнями спасительного берега. У врачей из этого сна, которых я отчасти знал, но, как оказалось, не знал вообще, были детские голоса. Вообразить это требует некоторых усилий: врачи в возрасте от девятнадцати до семидесяти лет, у кого-то солидное брюшко, у всех — округлые, отечные лица в медицинских колпаках — все они кричали и смеялись голосами трех-, четырехлетних детей или тринадцати-, четырнадцатилетних подростков.
В богадельне
«Я бы всё же хотел, чтобы вы разок сходили со мной в богадельню, — сказал художник. — Быть может, это весьма невредно такому человеку, как вы, еще не обремененному опытом. Согласитесь, я прав. Не так ли? Имеет смысл заглянуть хоть раз в один из самых мрачных загонов человеческого убожества, в это скопление невнятно бормочущей старческой немощи. Не думаю, что это ужаснет вас до такой степени, что я схвачусь за голову и запричитаю: ах, не следовало бы мне тащить с собой молодого человека, лицом к лицу сводить его с гидроцефалами, с алкоголиками, с искурившимися до гангрены конечностей инвалидами, с тупостью пенсионерского католицизма. Старость просто-напросто ненасытна, — сказал художник. — Старики — нахлебники за столом дьявола, старухи — опустошительницы небесного вымени! И всё это — без вынужденной самозащиты! А этот запах, — поморщился художник, — когда входите в богадельню, вам не понять: то ли он идет от гнилых яблок, то ли — из почерневших легких мелочного торговца. Вы силитесь задержать дыхание. Не дышать всем тем, что, без тени стеснения, появляется перед вами. Но гниль моментально занимает вашу грудь. И вы вдруг чувствуете, что не в состоянии выдохнуть ее, вам уже не выдохнуть дрянь, застарелость, вонь чудовищной ненужности, этот гнетущий застоявшийся запах гноя. Вот так-то, — сказал художник. — Я возьму вас с собой. Я поведу вас. Вы отвесите почтительный поклон старшей сестре. Расскажете ей какие-нибудь истории из вашей жизни, а одну придется, скрепя сердце, выслушать вам. Вас будут терзать. Старики — мародеры по отношению к молодым. |