|
Слышите: чудовищно мерзкая республика советов всемогущего слабоумия, слышите: самопровозглашенное парламентское лицемерие… Это собаки, это собачий лай, это смерть во всех своих диких проявлениях, смерть во всей своей недужности, в зловонии профессиональной преступности, смерть, этот камень на шее всякого отчаяния, бациллоноситель чудовищной бесконечности, смерть истории, смерть бедности, это, слышите вы, — смерть, которой я не желаю, которой никто не желает, уже никто, это она, смерть, собачий лай, слышите, это неумолимое утопление разума, отказ всех забрезживших догадок от своих показаний, слышите: это сумасшедшее шлепанье всех мягких пластов памяти на бетонной мостовой, на бетонной мостовой великого, возвышенного безумия человека… Послушайте, что я думаю о собачьем лае, я пытаюсь тем самым исследовать нрав адских испарений, прободение границ между геологическими эпохами: кембрийского периода, силурийского, каменноугольного, пермского и триаса, юрского, чудовищного третичного и четвертичного при неимоверно бессмысленной неуступчивости всё еще прущих из недр мощных аллювиальных отложений… Послушайте, я вхожу в этот лай, заползаю в него и выбиваю ему зубы, я покоряю его грозовым зарядом своего безрассудства, разрываю его мысль, сокрушаю его лживую пропаганду со всеми ее ухищрениями… Послушайте, остановитесь и послушайте, как вскипает кровавая пена на собачьих языках. Слушайте же собак, слушайте, слушайте…»
Мы находились в таком месте, откуда можно было заглянуть в глубь ущелья. «К волкам, — пояснил художник. — Отсюда можете камнем бросить взгляд во всю волчью премудрость». Он совсем обессилел. Я слышал собак. Слышал лай и тявканье. Я сам был совершенно измотан. Слововорот художника опрокинул меня, словно камнями завалил. «Тут я увидел его раздавленным на дороге, прямо перед собой, под собой», — сказал однажды художник. Я моментально приводил его словоизвержение в логический порядок. И всегда был ошеломлен, стоило мне лишь нажать на кнопку слухового механизма, и извержение захлестывало меня. Но я слишком устал, совершенно изнемог. «Слышите?! — сказал художник. — Это лай светопреставления. Это, несомненно, конец света собственной персоной, этот лай. Какой строгостью это отражается на человеческих лицах, в человеческих гримасах мысли, в гримасах рассудка, при полном исключении всего смешного». Он сказал: «Мне страшно. Пойдемте в гостиницу. Не могу больше слышать это тявканье». Собаки никогда еще не лаяли столь непрестанно в течение всего дня и предшествующей ночи. «Что мог бы возвещать этот лай? — задумчиво произнес художник. — Что бы мы там себе ни думали, сколько бы мы ни знали — это настоящее светопреставление». Слово «светопреставление» он прокатил «по лотку языка» как величайшую драгоценность и медленно, как «особое прегрешение против вкуса», протянул это слово «по лотку языка». Потом мы шли молча. В лощине он сказал: «Позор! Разве вы не видите, что начертано там, наверху, в самой вышине, которую мы льстиво именуем небесным лоном? Там начертано: "Позор!"»
Прежде чем уединиться в своей комнате, «не для того чтобы поспать, а в полной тишине ужаса повыть про себя, повыть внутрь себя», он сказал: «Как, однако, всё размочалено, как всё расползлось, как подорваны все основы, как распались все скрепы, не осталось ничего, совсем уже ничего, вы видите, как из религий, и из антирелигий, и из растянувшейся на века смехотворности всех богоучений ничего не вышло, вы сами видите, что веры, как и безверия, больше не существует, нет и науки, нынешней науки, вы видите: как камень преткновения, залежалая закуска тысячелетий, всё вырвала с корнем, всё выветрила, всё бросила на ветер, теперь всё — лишь воздух… Слышите, всё вокруг — это всего лишь воздух, все понятия, все опоры, всё — один только воздух…» И он добавил: «Замороженный воздух, ничего кроме…»
День пятнадцатый
«Немощь, — сказал художник, — в деревне немощно всё. |