Вон тот большой черный предмет у левой стены является музыкальным инструментом. На нем когда‑то Шуберт писал свои вальсы, а потом композитор подарил пианино моей мамочке, уникальной певице.
Я вздохнул. Австрийский композитор Франц Шуберт родился на свет в тысяча семьсот девяносто седьмом году и скончался в тысяча восемьсот двадцать восьмом. Похоже, мать хозяйки, раз ухитрилась родить дитя в прошлом веке, была дочерью бессмертного графа Сен‑Жермена. И еще – Шуберт никогда не сочинял вальсы. Евгения Борисовна допустила ту же ошибку, что и автор песни про упоительные в России вечера, где есть строчка: «И вальсы Шуберта, и хруст французской булки». Упомянутая булка действительно имела замечательную корочку и аппетитно ломалась, это я хорошо помню с детства, а вот с автором танца вышла незадача, поэт явно перепутал Шуберта со Штраусом, жившим несколько позже.
– Дорогая, тут только жуткая кровать с пыльным балдахином, колченогий столик с мутным зеркалом и объеденный молью стул, – прочирикала Николетта. – Анастасия, любезная, сколько метров в этом чулане?
– Точно не скажу, но думаю, около двенадцати, – предположила та.
– Милочка, у вас косоглазие? – разозлилась хозяйка. – Мы с мужем здесь давали балы. Двадцать четыре пары в нашей гостиной па‑де‑катр танцевали.
– Советую вам надеть очки, – распорядилась маменька.
Евгения Борисовна неожиданно послушалась – порылась в висящих на шее бусах, выудила оттуда очки на черном шнурке, водрузила их на нос и взвизгнула:
– А где рояль? Куда вы его дели? Пианино здесь не стояло. Ой, это же комната Расмуса. Но тут всегда располагалась гостиная! Вот странность. Хорошо, расскажу об опочивальне. Перед вами лучший образец…
– Спасибо, уже сами видели, – нараспев продекламировала Николетта.
– Давайте пойдем дальше, – предложил я, мечтая побыстрее закончить осмотр.
– Молодой человек, мне очень жаль, что вы с презрением относитесь к истории родного отечества, – отчеканила Евгения Борисовна. – И вам следует молчать, когда беседуют почтенные, убеленные сединами дамы. Странно, что ваша мать…
– Я не убелена сединами, – рассвирепела маменька. – И Вава мне не сын, он старше меня. Намного. Не желаю любоваться на дряхлые дрова, занавешенные грязными тряпками!
– Квартира продается с обстановкой, – не к месту подала голос Настя, – и посудой.
– У меня свои сервизы, – фыркнула матушка. – Обеденный, например, на сто сорок персон, им Петр Первый пользовался. А мебель свою привезу из Эрмитажа, она пока там выставлена.
– На ложе, возле которого мы стоим, спал Наполеон, когда жег Москву, – достойно ответила госпожа Палкина.
– Похоже, Бонапарт был полным идиотом, – хихикнула маменька. – Город горит, а полководец прячется под одеялом… Ладно, с этим помещением все ясно. Идем дальше.
Гордо вскинув голову, Николетта, быстро перебирая ногами, посеменила вперед. Евгения Борисовна почему‑то молча последовала за потенциальной покупательницей.
– Раунд закончился со счетом один – ноль в пользу вашей мамы, – шепнула мне Настя.
Я промолчал. Николетта не из тех людей, которых можно ошарашить заявлением про кровать знаменитости, у матушки комплекс сверхполноценности, который подкреплен немереными деньгами Владимира Ивановича, обожающего ее до судорог.
– Здесь перекресток коридоров, – засуетилась Настя. – Куда идти? Налево? Направо?
Палкина призадумалась.
– Странно, у нас всегда была одна галерея. |