Изменить размер шрифта - +
Может, и третий, и четвертый раз отец поднял бы надо мной свою руку, но от дикой боли я затих, перестав орать и просить прощения. И он меня пожалел. Позже я это оценил, и отца продолжал любить не меньше. Для меня он навсегда оставался в памяти образцом справедливости, силы и доброты. С тех пор — ша!.. По огородам я уже не лазил.

Второй раз меня выпороли за курение. Докурился я в тот раз с ребятами до рвоты, как говорят, до чертиков. Мама обратила на меня, побледневшего, с расширенными глазами, свое внимание, как только я появился на пороге.

— Да ты никак курил? — испуганно проговорила она, подойдя ко мне вплотную и принюхиваясь.

— Я больше не буду, — прошептал я, испугавшись, как бы отец не услышал нашего разговора. Но он услышал.

— Сюда!..

Я вошел в горенку и замер: широко расставив ноги, отец стоял в какой-то непривычной позе и, опустив голову, исподлобья смотрел на меня. По спине у меня пробежал мороз. Мама кинулась мне на выручку, но он властно отстранил ее.

— Снимай штаны!

Я стоял неподвижно и дрожал как осиновый лист. Губы мои силились что-то пролепетать, а глаза с мольбой смотрели снизу вверх на помрачневшего отца. И на этот раз отцовская рука с ремнем дважды поднялась к потолку и дважды хлестко опустилась к его коленям, между которыми было зажато мое тело.

После этой науки с курением я покончил на долгие годы. Даже тогда, когда ровесники поддразнивали, обзывали трусом и, подсовывая папиросу, уговаривали «зобнуть» хоть раз, только «в затяг». Мирясь со словами «трус» и другими подобными из деревенского жаргона, я все же не решался «зобнуть» не только «в затяг», но даже подержать во рту не зажженную папиросу. Власть отца, его авторитет в семье, мое преклонение перед ним и нежная любовь были могущественной охраной моего детства. Я во всем хотел походить на отца. Мне даже нравился запах пота отцовских рубашек, который был перемешан со смолистым душком сосновых опилок и стружек. Втайне иногда, лежа на покосе рядом с ним, я думал: «Вырасту большой — мои рубашки будут пахнуть также»…

О строгости моего отца знал и Санек. Поэтому он, как и мы с Мишкой, выскочил из-за стола и со страхом ожидал, что будет дальше.

— У кого печать? — тихо спросил отец, но в этой его сдержанности угадывался гнев.

Мы все трое растерянно молчали.

— Я спрашиваю — у кого печать?!

Отец сделал шаг к столу и остановил взгляд на Мишке, к щекам которого прихлынула кровь. В конце концов он достал из кармана штанов печать и положил на стол. Отец покрутил ее в руках, хмыкнул и кивнул нам с Мишкой головой, показывая на дверь:

— Домой!

Улицу отец переходил быстро, словно куда-то опаздывал. До самого крыльца даже не повернул в нашу сторону голову, словно нас, еле успевающих за его широким и быстрым шагом, рядом с ним и не было.

Расспросы и допросы начались дома, у стола, на котором лежал толстенный том «Истории гражданской войны». Раскрытый на страницах, где мои отпечатки получились особенно четко, как на хороших справках.

У окна поодаль стоял Сережа, бросавший злые взгляды то на меня, то на Мишку. Он пока еще не мог понять, кто из нас изгадил его книгу, которую он так берег.

— Ты?! — в упор спросил отец, остановив на мне взгляд и пальцем показывая на книгу.

— Я…

— Где взял печать? — последовал следующий вопрос.

— Нашел.

— Где?

— Под качелями… — жалобно ответил я, тут же по голосу отца прикидывая: будет ли он вытаскивать из брюк ремень.

— Под какими качелями? Рассказывай…

Отец уже успокоился, закурив самокрутку.

Быстрый переход