Изменить размер шрифта - +

Тут же невольно вспомнил, как к нам пришла уже немолодая калмычка, живущая в землянке за нашими огородами. Она попросила у матери взаймы ведро картошки и чуть ли не со слезами на глазах стала жаловаться, что ей нечем кормить дочку. Я, чтобы не слышать разговоры матери с калмычкой, закрыл дверь в горенку и включил радио. А когда мать насыпала женщине два ведра картошки и проводила ее во двор, я никак не мог понять, чем могла ее рассмешить эта худенькая, нищая калмычка. Мама рассказала мне историю этой несчастной семьи. Оказывается, ее муж, мобилизованный в самом начале войны, погиб в боях за Киев, и она носит на груди за пазухой похоронку, завернутую в клеенчатый лоскут.

— Так что же тут смешного? — недоумевал я. — Муж этой калмычки, отец голодающей девочки, погиб в боях за родину, а его семья, сметенная с родной земли, живет в сырой землянке.

Словно устыдившись, мама рассказала мне, что калмычка приходила не только за картошкой: она сватала за меня свою пятнадцатилетнюю дочь Нюрку. Причем калым назначила небольшой — всего пять мешков картошки.

— Уж как я старалась не обидеть бедную женщину, убедить ее в том, что у тебя есть невеста в Новосибирске, она ничего и слушать не хотела. Сначала снизила калым до четырех мешков, а потом и вообще до трех. Убеждала, что уж больно понравился ты им обеим, кудрявый и хорошо улыбаешься. Насилу проводила.

Это сватовство дурманило мою душу дня два. Через двадцать лет в Центральном доме литераторов в Москве я встретил своего друга, известного калмыцкого поэта Давида Кугультинова. Во время этой встречи я поведал ему о горьком сватовстве в дни моей далекой юности. Стоило мне рассказать о крохотной сырой землянке за нашим огородом, нищей девочке и матери, готовой выдать ее замуж за три мешка картошки, как лицо Давида заметно помрачнело, подковы его губ стали круче, а глаза неподвижно застыли на скатерти.

— Ты плеснул мне, Ваня, кислотой на незажившую рану, — мрачно произнес он.

Много горького и печального рассказал мне Давид о своей несправедливо поруганной и обездоленной нации…

 

Первые дни после приезда домой Анатолий не знал, чем заняться. Пробовал читать, но книги его не волновали. А когда наточил пилу, два топора и железки от рубанков, то его потянуло к хозяйству, хотя в малолетстве он не любил им заниматься. Я восхищался братом, когда он с душой ремонтировал и омолаживал заборчик палисадника, над которым трудился еще Мишка. Четыре тополька, зеленые, разлапистые, в серебряной одежке коры, посаженные им, вскоре поднялись выше печной трубы. Мне казалось, что когда Толя за работой беззвучно шевелит губами, он как бы разговаривает со старшим братом Михаилом, погибшим на Волховском фронте.

 

Спасибо тебе, милая мама, за твое мужество!

 

Эту главу своих воспоминаний я пишу на 77-м году своей жизни. После того покоса, когда два брата вернулись с войны и вместе с двумя братьями, Анатолием и Петром, встали в один ряд и, без передышки, пройдя добрых полсотни метров, остановились, чтобы подточить косы, глядя на нас ты вспомнила, мама, что наш старший брат Миша уже никогда не увидит нас.

А вот отец, которому еще полтора года было суждено пробыть на сталинской каторге, может быть, доживет до того дня когда увидит своих сыновей на Волковском займище, где учил нас владеть косой лет десять-пятнадцать назад. Но не эта картина скатившихся с твоих щек слез взволновала меня и перенесла на целых пятьдесят лет назад от последнего нашего покоса, в течение которых остались в живых я и сестренка Зина.

Когда-то, в двадцать два года с отличием закончившая филологический институт Воронежского университета, на уроки в 9-е и 10-е классы она шла взволнованно и вдохновенно, словно молодой актер идет на свой премьерный спектакль.

Репрессирование нашего отца в 1937 году по 58-й статье была для нас, его детей, потрясением и глубоким ударом.

Быстрый переход