— А жены у него здесь нет?
— У кого? Ах, у Скоби… Почему же — есть. Тут, с ним. Да, пожалуй, будь у меня такая жена, я бы тоже спал с черномазыми. Скоро сами с ней познакомитесь. Она — наша городская интеллигенция. Любит искусство, поэзию. Устраивала художественную выставку в пользу потерпевших крушения моряков. Сами знаете, как это делается; стихи о чужбине сочиняли летчики, акварели намалевали кочегары, ученики миссионерских школ выжигали по дереву, мастерили всякие рамочки, шкатулочки… Бедный Скоби! Заказать вам еще джину?
— Пожалуй, да, — сказал Уилсон.
2
Скоби свернул на Джеймс-стрит мимо здания Администрации. Этот дом с длинными балконами всегда напоминал ему больницу. Пятнадцать лет он наблюдал, как сюда прибывали новые пациенты, года через полтора кое-кого из них выписывали домой — желтых, нервных — и на их место поступали другие: начальники административного и сельскохозяйственного департаментов, казначеи, начальники департамента общественных работ. Он наблюдал за историей их болезни: первая вспышка беспричинного гнева, лишняя рюмка спиртного, внезапный приступ принципиальности после года уступок и поблажек. Черные чиновники бодро сновали по коридорам, как доктора, и терпеливо, с улыбкой сносили грубости своих больных. Пациент ведь всегда прав.
За углом перед старым деревом, под которым когда-то собрались первые поселенцы, высадившиеся на эту неприветливую землю, высилось здание суда, и полиции — серый каменный домина, символ напыщенного фанфаронства слабосильного человека. Под тяжелыми сводами коридоров шаги стучали дробно, как сухое ядро в скорлупе. Человеку трудно быть под стать такому возвышенному архитектурному замыслу. Правда, замысел этот был довольно неглубокий — в глубину за фасадом шла одна только комната. В узком темном проходе за ней, в канцелярии и в камерах Скоби постоянно слышал запах человеческой низости и произвола — такая вонь стоит в зоопарке: и там пахнет опилками, калом, аммиаком и принуждением. Помещение каждый день мыли, но запах вытравить не удавалось. Как табачный дым, он впитывался в одежду и арестантов и полицейских.
Скоби поднялся по широким ступеням и свернул по затененному наружному коридору направо, в свой кабинет; там стоял стол, два табурета, шкаф и ящик с картотекой; на гвозде, как старая шляпа, висела связка ржавых наручников. Постороннему комната показалась бы пустой и неприветливой, но для Скоби это был дом. Другие создают домашний уют, постепенно обрастая вещами: повесят новую картину, поставят побольше книг, замысловатые пресс-папье или пепельницу, купленную в праздничный день неизвестно зачем; Скоби создавал свой уют, выбрасывая все лишнее. Пятнадцать лет назад он начинал здесь жизнь с куда большим имуществом. Раньше тут красовались фотография жены, яркие кожаные подушки, купленные на туземном базаре, мягкое кресло, висела большая цветная карта порта. Карту попросили служащие помоложе, ему она больше не была нужна — всю береговую линию он и так знал наизусть (ему был подчинен район от Куфа-бэй до Медли). Что же до кресла и подушек, — он скоро понял, как в этой знойном городе удобства только усугубляют жару. Все, что прикасается к телу, заставляет его потеть. В конце концов отпала нужда и в фотографии жены, — она ведь теперь жила рядом. Жена приехала к нему в первый год войны, когда та еще не разыгралась всерьез, и уже не смогла уехать; боязнь подводных лодок приковала ее к месту, сделала такой же постоянной принадлежностью его жизни, как наручники на стене. Вдобавок фотография была очень давняя, и ему не хотелось вспоминать то время, когда у жены были такие еще по-девичьи мягкие черты, добрый, ласковый от неведения взгляд, губы, покорно полуоткрытые в улыбке, которую заказал ей фотограф. За пятнадцать лет черты лица становятся четче, жизненный опыт лишает их мягкости, и Скоби постоянно чувствовал, что виноват в этом он. |