— Если вам случится в схватке получить сабельный удар по голове, не защищайтесь и крикните нападающему, чтобы он зарубил вас насмерть. Это в результате окажется гораздо лучше для вас. Благодарю, господа, что позволили мне заглянуть к вам.
— У Дика еще не пропал задор! — сказал Нильгаи час спустя, когда все, кроме Кинью, ушли.
— То был священный призыв боевой трубы. Заметили вы, как он откликнулся на него? Бедняжка! Заглянем к нему.
Возбуждение Дика прошло. Дик сидел в своей студии у стола, опустив голову на руки, и не изменил своей позы, когда Кинью и Нильгаи вошли к нему.
— Больно мне, тяжело! — простонал он. — Слишком тяжело прости меня, Господи! А все же земной шар, как ни в чем не бывало, продолжает вертеться, невзирая на нас… Увижу я Торпа до его отъезда?
— О, конечно! Вы непременно увидите его, — сказал Нильгаи. — Спокойной ночи!
XIII
— Мэзи, ложись спать!
— Жарко, я не могу спать; не приставай ко мне.
И Мэзи облокотилась на подоконник раскрытого окна и смотрела на освещенную луной, обсаженную тополями, прямую, как струна, проезжую дорогу. Лето давало себя знать в Витри-на-Марне; воздух был раскален, трава на лугах выгорела, опаленная солнцем, глинистые берега реки высохли и растрескались, придорожные цветы и розы в саду давно засохли, но все еще держались на своих высохших стеблях. Жара в небольшой низенькой спальной, под самой крышей, была, действительно, нестерпимая. Даже лунный свет на стене студии Ками, по другую сторону дороги, казалось, усиливал духоту этой ночи, а громадная тень ручки звонка у запертой решетки, ложившаяся черной, как чернила, полосой на белую дорогу, почему-то останавливала на себе взгляд Мэзи и раздражала ее.
— Отвратительное пятно. Все должно было бы быть белым, — пробормотала она, — да и решетка калитки не в средине стены… раньше я этого не замечала.
Мэзи была в дурном настроении. Во-первых, ее истомила страшная жара последних трех недель; во-вторых, ее работа, а особенно этюд женской головки, которая должна была изображать собою Меланхолию, все еще не законченная и не готовая к выставке в Салоне, была совершенно неудовлетворительна, в-третьих, и Ками на днях высказался в этом духе; в-четвертых, до такой степени в-четвертых, что об этом, пожалуй, даже не стоило и думать, — Дик, ее собственность, ее вещь — вот уже более шести недель не писал ей ни слова. Она злилась на жару, но еще больше злилась на Дика.
Она писала ему три раза, каждый раз предлагая новое толкование Меланхолии, и Дик не удостоил вниманием ни одно из этих сообщений. Она решила больше не писать ему. Но когда она осенью вернется в Англию, — ее гордость не позволяла ей вернуться раньше, — тогда она поговорит с ним. Ей положительно не хватало воскресных бесед с Диком, гораздо более не хватало, чем она хотела себе признаться. А Ками все твердил: «Continuez, mademoiselle, continuez toujours!» — и в течение всего долгого, скучного лета он все повторял свой надоедливый совет, точно кузнечик, старый седой кузнечик в рабочей блузе из черного альпага, в белых брюках и широкополой поярковой шляпе. А Дик с видом господина и повелителя ходил большими шагами взад и вперед по ее мастерской в северной части прохладного, зеленеющего своими скверами и парками Лондона и говорил ей вещи несравненно более жестокие, чем «continuez», и затем вырывал уже кисть из рук и двумя-тремя уверенными мазками наглядно показывал ей, в чем ее ошибка. «Его последнее письмо, — вспомнила Мэзи, — содержало ненужные советы не рисовать на солнце, не пить сырой воды из придорожных фонтанов, не переутомлять глаза — он повторял это в своем письме раза три, как будто он не знал, что она умеет и сама позаботиться о себе». |