Княгиня Ливен, не побоявшаяся себя побеспокоить и оказавшая ей честь своим присутствием, похвалила скромное обаяние жилища госпожи Озарёвой и засиделась едва ли не дольше всех, что служило признаком несомненного успеха вечера.
После ухода гостей Софи философски оглядела свою разоренную гостиную, где повсюду: на камине, на подоконниках, на инкрустированных столиках – теснились грязные тарелки и стаканы, затем ушла в спальню и принялась отвечать на письма. Дарья Филипповна, Мария Францева, Полина Анненкова… болтая со своими подругами, оставшимися в России, она словно сбрасывала чужое платье и становилась самой собой. Несмотря на то что от доктора Вольфа ни строчки в ответ на ее письмо не пришло, она снова написала ему, на тот же берлинский адрес. И на этот раз, заканчивая письмо, отважилась заверить Фердинанда Богдановича в том, что «с нежностью о нем вспоминает». В ту ночь она долго не могла уснуть и ворочалась в постели, взволнованная, тяжело дыша, неотступно думая о дерзости своего признания.
Назавтра Дельфина, явившись с утра пораньше, застала хозяйку за туалетом и с порога принялась уверять, что в городе только и говорят, что о приеме, устроенном «обворожительной мадам Озарёвой». Софи угадала лесть, но все же ей очень было приятно слушать. По мере того, как расширялся круг знакомых, она все больше удивлялась тому, как мало знают о России ее соотечественники. Наиболее осведомленные прочли путевые заметки маркиза де Кюстина и поверили, будто Москва девять месяцев из двенадцати погребена под снегом, а Пушкин им был известен лишь благодаря тому, что шестнадцатью годами раньше был убит на дуэли французом, бароном Жоржем де Геккереном-Дантесом. Последний, впрочем, жил теперь в Париже, и политическое его влияние все возрастало. Блестящий кавалергард, лишивший Россию величайшего из ее поэтов, сделался сенатором Империи. Софи спросили, хочет ли она с Дантесом познакомиться, но она категорически отказалась, инстинктивно встав в этом поединке на сторону русских. Зато сочла за честь встретиться с некоторыми выдающимися художниками, философами, литераторами, о которых только и говорили в ее окружении. У мадам д’Агу встретила Литтре, который оказался до того учен и до того безобразен, что она и двух слов сказать с ним не решилась. Когда была у мадам Свечиной, маленькой слащавой старушонки, одетой в темное и грубое одеяние наподобие монашеского, увенчанной кружевным чепцом и надушенной фиалкой, ей показалось, будто нравственное совершенство хозяйки дома побуждает всех ее близких делать ангельское выражение лица. У Жюля Симона она слушала Ипполита Карно, клявшегося, что его демократические убеждения непоколебимы… Нет, Вавассер не обманывал: республиканские надежды прочно укоренились в сердце некоторых людей, помнивших счастливые дни 1848 года. Вроде бы это обстоятельство должно было бы ее порадовать, ан нет – оставило Софи равнодушной. Ей казалось, будто у нее внутри сломалась какая-то пружина и она утратила способность отзываться на политические волнения. Тем не менее она снова побывала у княгини Ливен, правда, лишь для того, чтобы рассказать той историю Вавассера. Княгиня пообещала употребить свое влияние на графа де Морни, чтобы ускорить освобождение узника. К несчастью, всего через три дня, пятого июля, полиция открыла существование заговора с целью покушения на жизнь императора. Все газеты наперебой писали об аресте двенадцати членов тайного общества в Опера-Комик – прямо во время представления, на котором присутствовала императорская чета. Княгиня Ливен известила Софи о том, что теперь, к сожалению, не самый подходящий момент для того, чтобы пытаться улучшить судьбу ее подопечного.
Дельфина де Шарлаз собиралась ехать в Виши; многие другие знакомые Софи предпочитали Трувиль, Этрета, Биарриц. Можно было подумать, будто для них для всех оставаться в Париже летом означало нарушить правила хорошего тона. Богатые кварталы внезапно лишились своих обитателей, улицы заполнились провинциалами. |