|
…Тридцати не было, как мужа схоронила – там же, на холме. Была сирота, стала вдова – все равно что дважды сирота. Сколько раз при жизни досадовала на него и срывала сердце, а как не стало Митеньки, такая пустота в доме поселилась – хоть вой. Все чудилось: вот‑вот дверь стукнет, послышатся виноватые нетвердые шаги и глухой кашель.
Остался сынок с голубыми глазами‑незабудками: накормить, пожурить, приласкать, – да больница, где проводила почти все время. Ульяне часто казалось, что как повязала косынку медсестры тогда, в двадцатом, так словно и не снимала: белая льняная ткань отсекала часть лба и плотно покрывала густые русые косы с бронзовым отливом. Когда вдруг то один, то другой мужик начинали наведываться: «Не надо ль чего, Ульяна Степановна?..», отваживала спокойно и решительно. Разве отчимова любовь согреет ребенка?
Что‑то рассказывала внучке, когда та подросла, да не все девчонке и знать надо.
Сереженька рос медленно, и хотя грудью не болел, долго оставался бледным и худеньким. Выручало Ульяшино ремесло. На болоте своя повитуха, которая не только принимает роды, но и помогает их избежать – это называлось «избавиться», – была незаменима. Она владела загадочным и необъяснимым даром: умела по каким‑то неуловимым признакам распознавать беременность на самом раннем сроке. Строга была Ульяна Степановна и неразговорчива. Спросит, бывало, у незадачливой: «Рожать будешь или обратно доставать?», а потом кивнет строгим белым платком. «Избавляла» всегда аккуратно, и если надо было, чтобы муж не узнал, то от повитухи сроду никто ничего не дознался. За работу и сохранение тайны благодарили молоком.
Сереженька вырос. Вот карточка – только что приняли в пионеры, глаза торжественные и радостные, из‑за стрижки «под нуль» личико еще худее кажется. Рядом вторая: густой чуб над высоким лбом – совсем взрослый парень, десятилетка за плечами. И в том же – сороковом – году снова «под нуль», взгляд испуганный: забрит.
Да так‑то лучше, думала она поначалу. Сын таким красавцем вымахал – вот Митенька бы порадовался! Пусть Родине послужит, а то, как тракторные курсы закончил, на болото рвался. Ульяна не трактора боялась, а водки: там почти все пьют, особенно сезонные рабочие. В армии уму‑разуму наберется да в возраст войдет.
Помертвела от тревоги, когда Сереженьку за границу отправили. Вернее, там еще вчера была заграница, чужая страна, а теперь стала тоже СССР – всю границу передвинули. Что будет с сыночком в чужом краю, бог знает где, – напротив, через море, писал он, Швеция. А там белофинны рядом! Спасибо, война с ними кончилась.
Ждала – отпустят Сереженьку в отпуск хоть на недельку. Да только одна война кончилась, как другая началась. За две недели до новой Сережа прислал письмо, а следом за письмом… жену. Мало что иностранку, хоть звали по‑русски Верой, да и говорила на русском языке, так еще и беременную. В письме было сказано: «…поженились мы в День Красной Армии, ты люби ее, мама, у Веры никого нет, а я без нее жить не могу».
Сынок, сынок! Не «поженились» вы, а тебя поженили, разве ж не вижу я – через полгода рожать ей. Да какая жена у солдата?..
Вот такая: во всем ненашем, модном; одни туфли бесполезные чего стоят, ремешок на ремешке, а сама неумеха из неумех. По паспорту видно – и впрямь женаты; к тому же написано: «русская», вот те на!.. Спросила Ульяна о родителях – та в слезы, чуть не до родимчика. Свекровь поджала губы и перестала спрашивать, пожалела.
Не невестку – дите.
Девочка родилась в августе сорок первого, когда Сережа воевал, и страшно было думать об этом: вспоминался лазарет, раненые в бинтах и то, что под бинтами… В первый раз за долгое время Ульяна Степановна улыбнулась, увидев родные голубые глазки младенца. |