И рождение дочери, и ее присутствие в доме значило в глазах матери вряд ли больше, чем приобретение лишнего щенка чихуахуа в добавление к тем трем, что уже имелись. В точности как собак, Эмили выносили из детской к гостям, когда мама находила приличным на людях ее приласкать. И собакам еще можно было завидовать, они утешались обществом друг друга, тогда как Эмили долгие дни своего детства провела в одиночестве.
Не помогало и то, что досталась ей внешность отца, а не нежные, хрупкие черты славянских предков блондинки-матери. Эмили уродилась типичной де ла Мартиньерес – крупный ребенок с оливковой кожей и густыми коричневато-рыжими волосами, которые раз в шесть недель подстригали «под пажа», так что над темной полоской бровей нависала тяжелая челка.
– Смотрю я на тебя порой, дорогая моя, и с трудом верится, что это я тебя родила! – восклицала мать, заходя в детскую перед тем, как отправиться в оперу. – Но по крайней мере глаза у тебя – мои.
А Эмили как раз хотелось, бывало, вырвать свои темно-синие зрачки из глазниц и заменить их прекрасными ореховыми глазами отца. Она считала, что синие к ее лицу не подходят, а кроме того, каждый раз, глядясь в зеркало, она видела свою мать.
Поневоле приходилось признать, что она от рождения обделена талантами, которыми могла бы гордиться мать. Когда Эмили, трехлетнюю, повели на уроки танца, выяснилось, что тело ее ни в какую не хочет подчиняться балетным требованиям. Другие девочки порхали по студии, как мотыльки, а ей попытки выглядеть грациозно стоили мучительных усилий. Маленькие широкие ступни норовили прочно устроиться на земле, и всякая попытка сделать изящный прыжок кончалась падением. Уроки игры на фортепиано оказались равно безуспешны, и о пении, в отсутствие музыкальности, не могло быть и речи.
Точно так же тело ее не могло приноровиться к тем женственным платьям, в которые мать настойчиво ее наряжала, если предстоял выход в свет или же вечерний прием, один из тех суаре, которые Валери устраивала в изысканном, полном роз саду позади их парижского дома. Сев где-нибудь в уголке, Эмили восхищалась элегантными, пленительными женщинами, которые двигались с невероятной грацией. Эмили же во время светских мероприятий, что зимой в Париже, что летом в Провансе, неизменно было не по себе. Так что и материнской светскости ей не досталось.
И все-таки, она ни в чем не нуждалась. Детство словно из сказки, в красивом парижском особняке, гнезде аристократического рода, уходящем корнями в глубь веков, с наследным богатством, пережившим военное время! – это была жизнь, о которой большинство французских девочек могло только мечтать.
И, что ни говори, у нее был отец, которого она обожала. Пусть даже не более внимательный к дочери, чем к маме, по причине всепоглощающей страсти к собирательству редких книг – и коллекция, которую он держал в шато, неуклонно росла и ширилась, – тем не менее, когда ей удавалось перехватить его внимание на себя, он выказывал Эмили и любовь, и привязанность, которых ей так не хватало.
Папа было шестьдесят, когда она родилась, а умер он, когда ей было четырнадцать. Времени вместе они провели немного, но Эмили хорошо понимала, что как личность она во многом сформировалась под его влиянием. Эдуард, человек спокойный и вдумчивый, предпочитал свои книги и царящий в шато покой постоянному потоку гостей, без которых мама жизни не мыслила. Эмили часто гадала, как случилось, что два столь противоположно заряженных человека полюбили друг друга. Но Эдуард, похоже, обожал жену, которая была значительно моложе него, нимало не корил ее за расточительство, хотя сам жил скромнее, и гордился ее красотой и тем местом, которое она занимала в парижском свете.
Каждый раз, когда лето катилось к концу и Валери с Эмили приходила пора возвращаться в Париж, девочка умоляла отца позволить ей остаться в шато.
– Папа, мне так нравится жить здесь с тобой… В селе есть школа… Я могу там учиться и заботиться о тебе… Согласись, папа, тебе здесь без нас одиноко…
Эдуард нежно брал ее за подбородок и отрицательно качал головой:
– Нет, маленькая моя. |