Рыбак тут велся четырех местностей: основной — из Череповца, поскольку промышленный гигант тучей дыма вспухал на близком горизонте, по левому берегу, за сосняками, и болотами, и болотными лесишками, за колокольней старого, но кем-то ухоженного собора, за нехитрыми строениями однодневного дома отдыха, для солидности именуемого профилакторием, за тремя-четырьмя полузаброшенными деревушками.
Отсюда утренней порой, как в битву на озеро Чудское, лавиною валил череповецкий рыбак, черепянин — так он сам себя именовал. Второй по численности рыбак наступал с запада, со стороны Чуди, из вепсов, осевших на деревообделочных предприятиях меж Ленинградом и Вологдой.
Сами ленинградцы на водоем ездили мало и неохотно — у них Карелия под боком.
Третий рыбак — вологодский. Надо сразу и прямо сказать, тут его, вологодского рыбака, не чтили и даже раздражались им, потому как вокруг Вологды столько рек, озер, прудов, стариц, проток и прочего, что только алчность, считали черепяне, завидущие глаза, загребущие руки могли гнать сюда вологжанина триста верст по морозу, на мотоцикле либо в грузовой машине, на которую опрокинут — для тепла — фанерный ящик из-под папирос или из-под мыла.
Далее пойдет рыбак россыпом: ивановский, ярославский, московский, даже рязанский, рыбак малочисленный, но очень сосредоточенный и умелый.
Заключал все пестрое общество рыбаков рыбак местный, держащийся несколько замкнуто и особняком по той же причине, что и Терещенко, — нарваться можешь, особливо среди черепян, на вчерашнего подконвойного, да и где гарантия, что сегодняшний рыбак, вольно себя ведущий на льду, балакающий на разные темы, выпивающий братски из одной банки, завтра не окажется в «хозяйстве» Терещенко?
Самый дерзкий, самый нахрапистый, самый шумный рыбак — черепянин на белом поле льда отличался явственней других темной шевелящейся массой: большинство черепян срывались на рыбалку прямо с производства. Еще мокрые после душа доменщики, мартеновцы, прокатчики и прочая братия в засаленных телогрейках либо в суконной спецовке горячих цехов, в кирзовых сапожищах, за которые заткнуты две-одна удочки, в руке ведро, подобранное на свалке, — посудина предназначена для рыбы и вместо сиденья. Никакого теплого белья на черепянах, никаких шарфов, варежек, плащей, никакой теплой обуви: наклонится человек над лункой — спина голая. И грудь распахнута — на рубахе пуговиц нет, под рубахами на теле где ключица, где ребро, где грудина или еще какая неожиданная кость, натянув ржавую кожу, выступала, и по прокопченному телу, что по древнему папирусу — сплошь произведения искусства: изречения мыслителей, стихи, эпитафии, признания в любви и верности, орлы, русалки, щиты и мечи, кинжалы, обвитые змеями, профили Зой и Нин. Основные мысли и обращения на телах все больше лирико-иронического уклона, целые поэмы изображены с тайною надеждой к той, которая «умеет ждать», и получит она пламенную страсть, верное до гроба сердце, и тут же оно, сердце, насквозь пронзенное стрелой, будто кусок баранины шашлычным шампуром.
Однажды костлявый, изветренный на природе, высушенный в горячем цехе черепянин ухнул в полынью. Мы его достали, содрали с него одежды, и я с изумлением, переходящим в ошарашенность, прочел на ребристой груди чуть было не утопшего человека: «Дедушка Калинин, век меня мотать, отпусти на волю, не буду воровать».
Судя по возрасту рыбака, стих сей наносился на тело уже много годов спустя после смерти Калинина. Какая же крепкая вера жила в человеке в действенность печатного слова!
Поскольку черепяне попадали на рыбалку прямо из горячих цехов, на пути к водоему, опережая толпу, до поту себя догоняли, то скоро они «играли зубарики», по-человечески говоря, стучали зубами от холода и часам к десяти-одиннадцати сплошь были пьяны. И сколь помню, всегда дружным коллективом хрипло орали череповецкие металлурги одну и ту же, отнюдь не промышленную, песню: «Мама встала в шесть часов». |