В христианском представлении об отечестве ему ненавистно его подчинение идее благодати, закону милосердия. Боюсь, у многих людей от всего этого осталось лишь какое-то смутное воспоминание, как о некоем блестящем парадоксе. Нет и еще раз нет! Подобного рода представление об отечестве на протяжении многих столетий было свойственно всему христианскому миру. Ограничимся одним лишь примером: на протяжении столетий принцип обязательного призыва на военную службу мог бы показаться людям чем-то чудовищным и одновременно смехотворным. Национальный конвент, приняв декрет об обязательной военной службе, предал основы нашей цивилизации и заложил фундамент тоталитарного мира. Если достаточно одного декрета, чтобы все без исключения граждане сделались собственностью государства, то почему бы им не принадлежать этому государству на протяжении всей их жизни, от рождения и до самой смерти? Потому-то приверженец антипатриотических взглядов с легкостью может превратиться в фанатичного националиста и при этом сохранит убежденность в том, что отечество — не более чем опасный предрассудок, способный ограничить права государства. Господин Арагон писал в свое время в пятом номере журнала «Сюрреалистическая революция»: «Еще большее отвращение, нежели патриотизм — эта разновидность обычной истерии, но более бессмысленная и более смертоносная, чем другие, — у нас вызывает идеал отечества». Правый националист — более проницательный, чем все прочие, — исходя из этого заявления, уже мог бы прийти к выводу, что такого рода антипатриотическое кредо ни в коей мере не перекрывает автору этих слов дорогу в национализм левого толка.
Бесспорно, национализм цветет ныне пышным цветом во всем мире. Я имею в виду национальный эгоизм в его наиболее уродливых и подчас наиболее комичных формах, поскольку царящая во всем мире сумятица в конечном итоге упраздняет само представление о стыде. Хотя человечество еще не расчеловечилось полностью, но прожорливые, ненасытные, готовые разделаться друг с другом государства — дипломатические договоренности с трудом удерживают их от резких движений, подобно тому, как изголодавшихся псов удерживает кнут псаря, — больше напоминают не людей, а зверей. Никогда еще христианское представление о братстве разных народов, которое кружило голову величайшим университетским ученым средневековья, не подвергалось такому поруганию и забвению; однако слабые отзвуки этой идеи, что еще живы в человеческих сердцах — во всяком случае, в тех странах, которые испытали глубокое влияние французской культуры, — таинственным образом остаются связаны с именем Франции, французской традицией, духом Франции…
Господи, мне бы хотелось поведать о стольких предельно простых вещах на столь же простом языке, но я опасаюсь, как бы мои слушатели — утомленные и пресыщенные мерзкой пропагандой, от которой их уже с души воротит, — не отнеслись к сказанному мной без должного внимания. Те чувства, о которых я говорю, не из тех, что собирают толпы на площадях; они, например, не имеют ничего общего с переживаниями южноамериканца иностранного происхождения, которые он может испытывать в отношении той страны, где родились его предки; эти чувства естественным образом выливаются — когда представится случай — в различные шумные мероприятия, демонстрации и размахивание флагами. Те люди, которых я пытаюсь понять и приблизить, никак не связаны с нами в расовом отношении, и те чувства, которые они питают по отношению к нашей стране, — из тех, что им хотелось бы держать при себе. Им особенно сильно претит выражать эти чувства в присутствии французов — увы, они ведь опасаются, что вызовут у них смех и прослывут болванами. Из всех возможных собеседников им менее всего хотелось бы что-то сказать на сей счет какому-нибудь более или менее увешанному наградами господину, который пересек океан с тем, чтобы заявиться перед ними и начать нахваливать свою страну, как коммивояжер нахваливает ту или иную марку мыла — с напускным добродушием, сердечностью, скромностью и победными славословиями в отношении новинок сезона. |