Вы полагаете, что последняя бойня исчерпала запасы жестокости в мире? Все говорит о том, что эти запасы, напротив, поразительно выросли.
Честертон когда-то заметил, что христианские добродетели обернулись безумием. И в самом деле, случается, что христианские добродетели обращаются помешательством. Оно может быть буйным. А бывает и старческий маразм. Христианское смирение — добродетель мужественная, предполагающая обоснованный выбор: отвергнуть или принять несправедливость. Мне кажется, он доступен далеко не всем. Чаще всего вместо смирения встречается этакое тупое равнодушие к чужому несчастью. В былые времена христианское смирение шло на эшафот и на костер с высоко поднятой головой, с огнем во взоре, спокойно скрестив руки на груди. Сегодня, безвольно опустив руки, пряча глаза, оно притулилось в уголке у огня, который его уже не согревает. О, знаю: эти актуальные истины не по вкусу пастырям, проповедующим такое смирение по примеру священников катакомб, что проповедовали мученичество. Что поделаешь! Когда они твердят нам: «Смиритесь!..» — как в свое время епископы и архиепископы, сторонники вишистского коллаборационизма, мы не попадаемся на удочку, мы-то понимаем, что это значит: «Смиритесь с тем, что у вас такие пастыри, как мы…»
Сказанное сейчас о смирении можно отнести и к надежде. Франсуа Мориак, который порой — изредка — благоволит посвятить мне очередной напев своей элегической волынки, как-то похвалился, будто он держит за руку маленькую девочку Надежду, о которой писал Шарль Пеги. Если знаменитый академик и впрямь водит малышку гулять от Ронпуэн на Елисейских Полях до Академии, невесело, должно быть, ей живется! Не дай бог ей вдобавок читать его статьи в «Фигаро». Думаю, она вмиг увянет, познакомившись с мориаковской казуистикой. Я вовсе не возлагаю на господина Мориака вину за то, что надежда — предмет всеобщего мошенничества: скорее, мой знаменитый коллега и сам стал жертвой надувательства. Охотно признаю, что он преисполнен благих намерений, даже переполнен ими: он готов поделиться всем, что имеет. Беда в том, что у него, кроме опасений, ничего нет. И каждый день в «Фигаро» он предлагает их всем. Мне не надо опасений господина Мориака. Я отказываюсь принимать за надежду эту готовность идти навстречу всем опасениям, это своего рода мрачное наслаждение. Меня не проймешь упреками, будто моя непреклонная позиция толкает людей к отчаянию. Я не толкаю людей к отчаянию, я хотел бы силой вырвать их из того смирения, где, в сущности, им вполне уютно, поскольку оно избавляет от необходимости выбирать. Вот это слезливое, пораженческое смирение и есть самое настоящее тупое отчаяние. Толкая людей к отчаянию, я делаю то же и из тех же побуждений, что должен был сделать добрый товарищ парашютиста Шумана, председателя Народно-республиканского движения, сочувствуя его колебаниям и терзаниям: толкнуть его в бездну. Господин Мориак на балконе «Фигаро», похоже, демонстрирует те же симптомы, те же терзания, что и его друг: стоя на краю, он взывает к нам, но не прыгает.
Надежда — добродетель героев. Люди думают, что надеяться легко. Но надеются только те, кто имел мужество отчаяться, отвергнув иллюзии и ложь, где иные находили прибежище, ошибочно принимая их за надежду. Знаю, вы думаете, что я слишком суров к господину Мориаку. У меня нет никаких оснований для личной враждебности к нему, и Господь Бог, коему открыты тайны совести, несомненно, знает, что писатель, измученный множеством книг, где на каждой странице изливается плотское отчаяние, точно грязная вода, стекающая по стенам подземелья, в самих своих заблуждениях достойнее меня, все понимающего. Но даже из любви к нему я не могу допустить, чтобы оптимизм путали с надеждой. Надежда означает необходимость идти на риск. Возможно, на самый высокий риск. Надежда — это не снисходительность к самому себе. Это величайшая и труднейшая победа над своей душой, которую может одержать человек. |