Изменить размер шрифта - +
Стоит поразмыслить над тем, что в этом сквозит — закомплексованность или тактичность? И есть ли в этих проявлениях принципиальная разница…

Он отвечает уже после того, как нам приносят по чашечке кофе, и я с наслаждением отпиваю горячего лекарства для моей головы, которая просто раскалывается с утра. Обычно я ползу на кухню сразу, как просыпаюсь, но сегодня все сложилось по-другому, поэтому головная боль уже спрессовалась чугунной болванкой, и я начинаю подумывать, что понадобиться не одна чашка кофе, чтобы ее растворить.

 

Помнишь, как мы пили с тобой кофе в парижском кафе? Мы сбежали в этот город от твоей семьи, от моей независимости, запрещавшей оставлять тебя на ночь, от всего, что существовало вне любви… В Париж печальных мелодий и целой плеяды любимых писателей, импрессионистов и Эдуарда Кортеса. Нам необходимо было увидеть прочитанное и услышанное, вдохнуть воздуха его бульваров, его реки…

Иногда мы, уже ошалевшие от любви и прогулок, сидели вечером в маленьком кафе, пошел дождь, и на столиках зажглись теплые лампы, то увидели, как по темным стеклам заскользили тени, узкие, длинные, нарисованные курсивом — наискосок. Тогда ты сказал, что только теперь понял, почему Париж называют городом теней.

В тот вечер мы еще не знали, что через три месяца ты присоединишься к этому призрачному сонму.

 

Кофе кажется мне вкусным до невозможности, я даже постанываю, отпивая. Но растягивать удовольствие — выше моих сил, я выпиваю его почти залпом, больше наслаждаясь тем, как проясняется в голове.

Между тем Леннарт признается:

— Теперь я совсем не пишу о море.

— Почему? — вырывается у меня.

И хотя я сразу же без его подсказки понимаю, что юношеские мечты, все до одной несбывшиеся, остались в прошлом, и той с трудом сдерживаемой страсти, которой дышала любимая стихия, он так и не нашел в жизни, я все же выслушиваю его путаные рассуждения о том, почему от первой любви пришлось отказаться. То, чем ты не смог жить, часто пытаешься изобразить смешным, лишь бы не оплакивать постоянно. В этом чувствуется привкус предательства, однако в этом же и спасение — от депрессии, от образовавшейся пустоты.

Но Леннарт вовсе не высмеивает свое детство, он смотрит на меня так серьезно, что мне становится жалко его до слез — такого невероятно настоящего, такого преданного самому главному в себе. И опять замираю от холодка, окольцевавшего сердце: а вдруг это было бы не так уж и страшно — иметь вот такого сына, которого любила бы до безумия, и гордилась бы до одури, и боялась бы за него до маниакальной дрожи?

— Сколько вам лет, Леннарт? — спрашиваю некстати.

Но он не выказывает особого удивления, только переспрашивает:

— Мне? Сорок три.

Он старше меня. Он никак не годится мне в сыновья. Почему же мне так больно за него, за все несостоявшееся в его жизни, за все, в чем он еще обманется? И зачем мне это, ведь годами твердила себе, что главное, в чем нуждаюсь, это полная свобода. Эмоциональная независимость. Если кто-то заставит меня страдать или волноваться за него, тем самым он отнимет у меня вольность моей души, в которую впускаю лишь тех, кого сама же и выдумываю. Меня не хватит на всех — выдуманных и настоящих. Невозможно вынести столько любви…

— Почему вы спрашиваете?

— Это долго объяснять, — не слишком вежливо отговариваюсь я.

И впрямь, слишком длинную цепь нужно было бы вытянуть, чтобы добраться до сути моего интереса. Но Леннарт поражает меня, догадываясь:

— Я кажусь вам мальчишкой?

Приходится признаться:

— Немного. Но это как раз неплохо! Я не люблю таких, знаете, взрослых-взрослых…

 

В тебе это мальчишество прорывалось, даже когда ты стал совсем седым.

Быстрый переход