Голубизна его взгляда утренняя, нежная. Разве такой прозрачностью и призрачностью рассеять спрессовавшийся в моих зрачках мрак?
Но я улыбаюсь ему, потому что желание во мне сильнее жалости. Я ведь убежденная «чайлдфри», я таким детям, как он, и любым другим не сострадаю. Пусть гибнут во мне и вблизи меня, крошатся кусками, растекаются кровью, и потом их уносят в пластиковых мешках, чтобы выбросить вместе с другим мусором. Или, вытащив из воды с кровоподтеком на виске, укладывают в маленькие гробики, которые не так уж много места занимают на нашей планете.
Гнать их прочь — слабеньких, босых, пахнущих молоком, шоколадом и полевым ветром, сгрудившихся всхлипывающей стайкой, забивающихся в угол от сатанизма взрослых, рвущихся на свободу, которой сами лишили себя по глупости. По неосторожности… Виноватых в том, что нам, таким большим и умным, никак не удается осчастливить себя, потому что дети мешают нам своим раздражающим щебетанием, своей беспомощностью, требующей нашего постоянного присутствия. В воду их, в огонь, в мусорное ведро! Лишь бы не засоряли своим присутствием мою жизнь, которая дана мне для другого, для лучшего, для большего… Потому что я — не из общего ряда, где пчеломатки, я выше них, я ближе к Богу! Который никогда не простит меня, потому что я не выполнила его завета плодиться и размножаться.
Но я собираюсь это сделать. А о воспитании своих детей разве в заповедях есть хоть слово? Боюсь, что есть, я совсем плохо соображаю сейчас…
— Почему слезы? — неловко спрашивает Леннарт.
— Потому что ты — такой, — отвечаю я еще более неловко.
Но, кажется, мы понимаем все, что хочет сказать другой. По крайней мере, в этот момент, когда, войдя в мою казенную, но уютную комнату, без спешки, которая донимала нас все это время, начинаем раздевать друг друга. И я обглаживаю его плечи, которые оказываются крепче, чем казались спрятанные одеждой. У него длинная, крепкая шея, кожа которой солоновата от бега, от нетерпения… Я осматриваю с некоторым суеверным страхом, какого еще не знала рядом с мужчинами: он — отец моего ребенка.
* * *
Зинаида Александровна только раз постучала в дверь, но, убедившись, что я не могу ее впустить, ушла, не навязывая своего общества. И вернулась только к вечеру, не выказав ни малейшего неудовольствия. Напротив, небольшие, выцветшие глазки ее так и поблескивали от нетерпения:
— Ну, рассказывайте, Зоя! Это кто-то из наших или…
Я не считаю нужным скрывать:
— Это переводчик, которого мне прислал местный Союз писателей.
— Из наших эмигрантов?
Она уже удобно устроилась на кровати с пачкой соленых орешков и приготовилась слушать. Маленькие ножки в светлых носочках торчат, как у девочки.
— Он швед, — поясняю я и этим привожу ее в восторг.
Среди наших женщин всегда высшей доблестью считалось соблазнить иностранца. Можно подумать, что имеются какие-то физиологические различия! А цепляться за Швецию, используя брак, я не собираюсь, и Зинаида Александровна это знает. Я пишу на русском языке, и мне нравится жить в окружении своих читателей.
— Ну-ну? — торопит она.
— Все хорошо, — отговариваюсь я.
— И это все? Думаете, так просто от меня отделаться? — она возмущенно хрустит фольгой, терзая пакетик.
— А что еще? Его зовут Леннарт. Он поэт.
— Боже, как интересно! — вздыхает актриса. — Быть любовницей поэта — ведь это что-то особенное, правда?
Я силюсь не рассмеяться, но губы выдают меня, и она обиженно спрашивает:
— А что? Я глупость сказала?
— Вы никогда не говорите глупостей, — льщу я. |