Врачиха кивнула – ей-то вообще все равно, – и повела ее через аварийную лестницу, грязную и заплеванную, усеянную окурками, в какую-то комнату, где велела раздеваться и ждать, бросив ей на колени огромный вытертый серый больничный халат.
Эмма разделась, села на табуретку и стала ждать. Ей было так холодно и так страшно, что захотелось сбежать. Она плакала, не вытирая слез, и они, сильные, мощные, как река, текли по ее шее, ключицам и маленькой груди – горячими густыми ручейками.
Потом она вспоминала, что никогда больше так не ревела. Никогда! И ни при каких обстоятельствах.
Скоро за ней пришла нянечка, сунула в руки серую с дырками пеленку и зло бросила:
– Ступай за мной. – Но тут же вздохнула, словно пожалела девчонку, и добавила: – Горемыка!
Они шли по пустому, холодному и гулкому коридору, и нянька все бормотала, что от мужиков одни беды, а она такая тощая да сопливая, и туда же! Под поезд! Прям чешется у вас там, у идиоток таких! Вот теперь и расхлебывай…
Потом был кабинетик, маленький, с замазанным белой краской окном, и та врачиха в перчатках и в маске – Эмма ее не сразу узнала.
Та вколола ей в вену укол, и последнее, что она слышала, было звяканье металлического инструмента и грубый окрик:
– А ну, раздвигай! Умеешь, небось? Или забыла?
Очнулась она от страшной боли внизу живота – болело так, что она громко, в голос застонала. Казалось, что там, внутри, кто-то продолжает кромсать ее железными ножницами – со злорадным упорством.
Она открыла глаза и увидела, что она в палате, на узкой койке, а на соседней спит толстая женщина – спит крепко и громко храпит.
Потом пришла врачиха, пощупала ей живот, положила на него пузырь со льдом, посмотрела на часы и сказала:
– Лежишь еще час. Потом встаешь и уходишь. Тем же путем. Деньги сейчас. Поняла?
Эмма вытащила из сумки двадцать пять рублей одной сиреневой бумажкой, сунула врачихе и, отвернувшись к стене, сказала:
– Спасибо.
– Рада была угодить, – усмехнулась та и ушла.
Через час Эмма оделась и медленно пошла по пустынному коридору на улицу.
Выйдя на задний двор, она увидела Эллу. Та сидела на перевернутом ящике и плакала. Увидев сестру, заревела сильней.
А Эмма подошла к ней и спокойно сказала:
– Дай закурить!
Закурив, с усмешкой посмотрела на громко всхлипывающую сестру и спросила:
– А ты чего ревешь, дурочка? Все уже позади. Поняла? Все уже хорошо!
Но до «хорошо» было как до луны. Уже в такси Эмма «промокла» – лило из нее как из ведра.
Элла испуганно умоляла вернуться в больницу. Эмма молчала и подкладывала под себя куртку.
Из машины выскочили и быстро побежали в подъезд – не дай бог шофер увидит, «как мы все загадили».
Отдышались только в квартире – родители, слава богу, были на даче: пятница, вечер.
Эмма, постанывая, лежала в постели и покрикивала на испуганную сестру:
– Ну, и чего ты психуешь? Подумаешь – кровь! Все-таки операция, милая! Бескровных операций еще никогда не было.
К вечеру поднялась температура, и было уже очевидно, что нужно ехать в больницу.
Элла рыдала в голос и умоляла позвонить «хотя бы кому-нибудь».
– Кому? – железным голосом холодно осведомилась сестра. – Может быть, маме с отцом? Или бабуле? А, деду! Вот деду – давай!
Позвонили сестре горе-любовника. Та прибежала к приезду «Скорой», и ослабевшую Эмму наконец увезли.
Ну, а там все по схеме – повторная чистка и приговор: детей – никогда! Даже не думайте.
– А-аа, ты? Снова ревешь? Ну, а теперь-то что? Видишь – живая, – снова зевок, – не подохла! Ну… или – полуживая, – она усмехнулась. |