Она была крещена в католичестве, в детстве ходила в православную церковь. Рассказывала, как воровала яблоки в саду у приходского священника в донской станице, во время гражданской войны, а потом шла к нему же на исповедь. Он был свиреп с теми ребятишками, кого ловил на воровстве, но исповедь о краже принимал смиренно. Он был богатым, говорила она.
Мне было это странно, откуда может быть богатым деревенский священник, да еще в такие времена. Вероятно, семья ее была в те годы так бедна, что любой сытый выглядел богачом. Это был религиозный кризис, из которого девочка вышла атеисткой. Время и обстоятельства много этому способствовали.
Она полагалась на себя. На свое мужество и терпение. И другие могли полагаться на нее: в ней была честь, великодушие, почти непереносимая правдивость. Она знала за собой полнейшую неспособность к лжи, и бывали случаи, когда в своих воспоминаниях она как будто запиналась: плохо говорить не хочет, а хорошо — не может. В таких случаях она объявляла: об этом говорить не буду.
И еще — она была очень красива. Старость сделала ее немощной, но красота, изящество и благородство не оставили ее. Жив ее дом, книги, пепельницы, рисунки все те же смотрят со стен. Даже собака в доме — по-прежнему.
Но летящий с ворованной розой в руках Эренбург — это кое-что да значит. Куда летит, откуда? Мне почему-то кажется, что залетел он в эти последние ее минуты из того самого мира, который всю жизнь тщился изобразить Марк Шагал. А может, из соседнего, но тоже прекрасного…
Закон сохранения
Памяти Гали Колманок
Атрибуция: шкаф трехстворчатый, зеркальный, фанерованный красным деревом; наборный медальон из ценных пород дерева, выполненный в технике маркетри; вставки перламутровые; ручки бронзовые. Изделие фирмы «Дымек», Варшава. Ориентировочно девяностые годы XIX века. Художественной ценности не имеет.
Прабабушка моя действительно купила этот шкаф в Варшаве. Собственно, это был предводитель целого мебельного гарнитура, состоящего из двух кроватей, двух прикроватных тумбочек, трельяжа и козетки. Шкаф жив и поныне. Прочие вещи за последние сто лет рассеялись.
Моя бабушка Елена получила эту мебель в 1917 году в качестве свадебного подарка от свекрови. Мебель поселилась в Петровском парке, на далекой московской окраине, вместе с молодоженами. На пахучих полках шкафа лежало бабушкино приданое — тогда было принято его давать.
Дед учился в университете, на юридическом факультете. Бабушка сдала экзамен на Высшие женские курсы Полторацкого, которые она облюбовала себе еще в Калуге. Училась она недолго. Внесли маленькую кроватку, шкаф немного передвинули и положили на полки подрубленные вручную пеленки — родилась моя мать.
С тех пор шкаф двигали, перетаскивали и перевозили много раз. Он был свидетелем жизни, смерти и любви пяти поколений нашей семьи. Из Петровского парка шкаф переехал в Ермолаевский переулок, оттуда — на Долгоруковскую, потом снова вернулся в Петровский парк, который превратился из глухого пригорода в почти фешенебельный район метро «Динамо». Здесь в зеркальной створке шкафа отразилось в последний раз уже не узнающее себя лицо моего деда. Бабушкины нарядные платья безнадежно повисли в шкафу — она вдруг уменьшилась, постарела, и ей всё стало велико…
Шкаф был всегда заперт. Но ключей бабушка никогда не прятала. Они свисали тяжелой связкой, отзываясь на стрекот швейной машинки, вздохи утюга и удары поленьев перед голландской печью легким и веселым звоном. Когда я стояла, упершись ладонями в шкаф, ключи позвякивали высоко над головой.
Я приезжаю в гости к бабушке в ее последнее жилье на Черноморский бульвар — гораздо реже, чем следовало бы, — она открывает мне дверь и, покачивая старчески-кривой спиной, идет к шкафу. Звенят, как в детстве, ключи в бронзовом замочке. |