Изменить размер шрифта - +
Все эти рукодельные ухищрения в конечном счете должны были привести к пониманию причин этого заболевания у детей и в еще более конечном, самом конечном счете избавить человечество от этого тяжелого, но, к счастью, довольно редкого недуга…

Хирургическая практика мне тоже удавалась. Моя страсть к работе была бескорыстна и самоценна: докторскую диссертацию защищала моя руководительница, а я только ходила на подготовительные курсы в университет. Но я была образцовым лаборантом, мне был доверен ключ от шкафчика, в котором хранились хирургические инструменты. Теперь каждый, кому предстояло спускаться в операционную, находящуюся в полуподвальном этаже, обращался ко мне за корнцангами, скальпелями, кусачками и пилами, страшными и красивыми орудиями. Там, внизу, в операционной, резали, кроме крыс, еще и кроликов, кошек и собак.

Я так подробно на этом останавливаюсь, потому что именно на этом месте мне впервые открылось подлинное проклятие профессионализма.

Лаборатория изучала строение и развитие мозга: морфологи, гистологи и врачи наблюдали в окуляры примитивных микроскопов за растущими капиллярами мозга, выслеживали тайны новых проводящих путей взамен пораженных и дефектных. Это была старинная, едва ли не XIX века, методика. Тушь вводили в кровеносную систему, кровь постепенно замещалась ею и на приготовленных впоследствии препаратах можно было наблюдать эти отчетливые темные веточки, набитые зернистой темно-серой тушью. Наиболее эффективно методика работала в случае, когда наливку начинали на живом материале. Сердце еще билось, не успев разобраться, что вместо живой красной крови гонит черную мертвую жидкость, и лишь постепенно, изнемогая от кислородного голода, замедлялось и останавливалось.

Однако чаще наливку производили на уже умершем животном, предварительно подвергнутом разным интересным научным воздействиям. Наборы инструментов для мертвого и живого несколько различались, и всякий раз, когда кто-нибудь спускался в операционную, я выдавала нужный набор инструментов.

Миловидная, припадающая на одну ногу лаборантка Зоя с лотком, прикрытым пеленкой, попросила у меня набор инструментов для наливки.

— Кого наливаешь? — спросила я.

— Плод человеческий, — ответила Зоя.

Я звякнула ключом, отпирая металлические драгоценности, вытащила и сосчитала всю эту старую, привезенную еще до революции хирургическую дребедень и, перебирая зажимы, между прочим спросила:

— Живой, мертвый?

— Мертвый, — спокойно ответила миловидная Зоя и стала неровно спускаться вниз по крутой лестнице.

Вот тут-то я села на стул и обмерла: меня ведь не спросили, могу ли я убить живого ребенка, но свое согласие я выразила механически, следуя профессиональной логике, и оказалась в той ловушке, в которую попали сотни добросовестных врачей, исследовавших возможности адаптации человеческого организма к холоду, на материале, так или иначе обреченном на уничтожение. Тогда речь шла о заключенных концлагерей. Доктор Менгеле!

Так в довольно юном возрасте я была поставлена перед весьма значительной проблемой, которая одним своим краем располагалась в пространстве материальном, вполне зримом, а другим уходила в иррациональное, словами трудно выразимое.

Как выяснилось впоследствии, это не я ставила эксперимент — на мне поставили эксперимент. Этого высшего экспериментатора можно назвать любым именем — бог, дьявол, долг, любая сильная идея — существо дела от этого не меняется.

Этот эпизод в почти неизмененном виде вошел в мой роман «Казус Кукоцкого», именно от этой точки начались мои размышления в области научной и медицинской этики…

Вопрос «Можешь ли ты это сделать?» задают в какой-то день жизни каждому человеку, и он, из глубины своей души, решает, может ли он отрезать голову паршивому крысенку и хочет ли он вообще это делать.

Быстрый переход