О! я их видела в таком подвале; угол, едва повернуться. На тюфяке, на досках, за лоскутом ветхой простыни, спит после тяжкой работы мать, у груди — новорожденный, красивый, как и ты, натерпевшаяся крошка, и тоже девочка, неимоверно худая от голода, а в ногах… лет трех мальчик… Боже! многих видела я, но такого никогда… Мальчик — калека, без ног, без рук, то есть вместо них какие-то плетки, как веточки, а голова, с водянкою в мозгу, большая, с кроткими, будто вечно-плачущими глазами. Неизлечимо-больное дитя осуждено постоянно сидеть в том углу, в той темноте; сидит, и все его движение, вся жизнь — качание с боку на бок его худенького тела и его большой, больной головы… И сколько таких! Другим детям — весна, цветы, воздух, солнце, этим — только душные, сырые подвалы; прочим детям святки, рождественские и крещенские вечера, этим — вечное страдание и вечная тьма… Этот каменный, красивый человек не женится из себялюбия и чтоб не иметь детей, которых не любит…
— Но если ему все сказать, если попросить этого богача, — прервал со слезами голос девочки — он смягчится, поможет бедным калекам-детям! Его теперь нет дома… Пойдем к нему, когда он приедет.
— Поможет? — сурово и властно возразил голос старшей: — нет, такой не смягчится! Он недавно, быть может, и в шутку, но подумал и сказал своему секретарю на докладе о подобных калеках: эх, милый мой, таким детям нужны не новые койки, их не вылечат: им лучшее лекарство — стрихнин или цианистый кали…
— Что это?
— Сильный яд… Не расцвели его лилии и не расцветут: для них нужно иное солнце, иная теплота… Его сердце — могила, лед…
Набоб еще более вознегодовал при этих словах. — «Что же это? кто так шпионит, следит за мной? Это не воры, не грабители, хуже… это убийцы моей чести, славы».
И он подвинулся, тихо развел ветви и остолбенел. Месяц поднялся выше, светил ярко.
В его лучах, на тропинке у озера, обрисовались: лет шестнадцати стройная, невиданной красоты, девушка, с светлыми, распущенными косами; а рядом с нею кудрявая, черноволосая, лет семи, девочка; и обе в белом и схожие друг на друга, как сестры.
Набоб миновал кусты, вышел на поляну; девушек у озера уже не было. Он бросился к калитке в конце сада: она была заперта. Он быстро обошел весь сад, заглядывал под деревья и кусты, — сад был пуст. Были позваны дворецкий, огородник и привратник: все клялись, что никого не видели и в сад не впускали. Замки были заперты и цепные собаки спущены, но молчали. Набоб отослал слуг, упал на постель и долго не мог сомкнуть глаз. Месяц наискось светил в широкие окна его кабинета, на бронзы, ковры, зеркала, на портреты великих дельцов мира, коим он покланялся, и на газеты, где его самого так хвалили и славили.
— Эти девушки, очевидно, здешние, свои… с ближней станции, — мыслил он — дочери смотрителя или телеграфиста; там из зависти сплетничают на мой счет между собой и с горожанами. Мало ли чего не плетут… Но такое знание не только дел, чуть не мыслей! О! я выведаю, разузнаю, найду и пристыжу болтунью… А какая она красавица! что за голос, чисто ангельский, а сердце… И успокоенное воображение стало рисовать Набобу его новый подвиг. Он мысленно бросил золотом, все разузнал и нашел девушку Серафиму. Это, — подсказывали ему мысли, — была старшая дочь бедного стрелочника, отставного гвардейского солдата, крестница и воспитанница знатной княгини, навещавшая отца в праздники, Набоб вспомнил, что в тот день был действительно праздник. Садовник, сослуживец стрелочника, рассказал девушкам о лилиях и, не ожидая в тот день хозяина, так как лилиям не приходила еще пора цвести, дал им ключ от железной калитки. Прочие слуги, очевидно, от страха, скрыли проступок товарища. |