Ведь они дерзнули сделать то, что труднее всего прощают, — подняли народное движение. Человек, посмевший прямо обратиться к народу, наживает много врагов, начиная с тех, к кому он обратился. Когда же неимущие поймут, что он хочет помочь, а не повредить им, вмешиваются имущие и вредят ему самому. Люди богатые и даже просто образованные не без оснований боятся, что новое изменит и пошатнет мир — не только мудрость века сего, но и настоящую мудрость. Иногда они в чем-то и правы — так, святой Франциск очень легко, беззаботно отбрасывал книги и ученость. Доминик и Франциск совершили переворот, популярный и непопулярный, как Французская революция. Нам нелегко понять, как сильно волновали давние события. «Марсельеза» звучала когда-то, как рев вулкана, и цари земные дрожали, страшась небесной кары или — что для них еще ужасней — праведного суда. Сейчас ее играют на приемах, где улыбающиеся монархи беседуют с осклабившимися миллионерами. Революции застывают учреждениями, перевороты стареют, и прошлое, исполненное мятежа и гнева, кажется нам гладкой тканью традиций.
Мы должны представить себе, каким мятежным и новым, грубым и странным, простонародным, даже уличным казалось в XIII веке то, что предприняли минориты[33]. Устоявшееся и уже далеко не юное христианство ощущало, что пришел конец эпохи, когда дороги дрожали под шагами безымянной и нищей армии. Странный стишок передает дух этого удивления: «Лают собаки[34], в город во мраке идет попрошаек стая»[35]. Города укреплялись против нее, сторожевые псы сильных мира сего громко лаяли, но еще громче пели францисканцы свою Песнь Солнцу и громче лаяли псы Господни, Domini canes[36] средневековой шутки. Если же мы хотим измерить глубину и силу этого переворота, мы можем увидеть их в самом первом и самом поразительном происшествии из жизни святого Фомы.
Глава II
БЕГЛЫЙ АББАТ
По странной и даже символической случайности святой Фома появился на свет в самом центре цивилизованного мира — там, где пересекались главные силы времени, поверявшие нашу веру. Он был тесно с ними связан. И религиозные распри, и ссоры государей были для него просто семейной неурядицей. Он был багрянородным[37] почти в прямом смысле слова — его близким родственником был император Священной Римской империи. Он мог бы украсить свой щит гербами всех государств Европы — но он отбросил щит. Он был и итальянцем, и французом, и немцем — европейцем в полном смысле слова. Он унаследовал силу норманнов[38], чьи странные, несущие порядок набеги еще вонзались стрелами в уголки Европы, в границы земли: одна стрела сквозь слепящий снег улетела с герцогом Вильгельмом на дальний Север, другая путем финикийцев и греков пролетела сквозь Сицилию, к вратам Сиракуз. Он был в родстве с государями Рейна и Дуная, оспаривавшими по праву корону Карла Великого: Рыжий Барбаросса[39], спящий под рекою, приходился ему двоюродным дедом, Фридрих II, Чудо света, — троюродным братом. А кроме того, бесчисленными нитями он был связан с Италией, с бурлящей жизнью ее крохотных народностей и тысячами ее святынь. Родич императора, он был связан более крепким, духовным родством с папою. Он понимал весомость Рима; он знал, в каком смысле тот правит миром, и никак не думал, что германские или греческие императоры станут более римскими, чем Рим, бросая ему вызов. К вселенской широте взглядов, принадлежащей ему по праву рождения, он присоединил качества, присущие ему самому, и они помогали народам понять друг друга, словно он был послом или переводчиком. Он много странствовал. Его хорошо знали в Париже и в университетах Германии; очень может быть, что он побывал в Англии, ездил в Оксфорд и
Бесплатный ознакомительный фрагмент закончился, если хотите читать дальше, купите полную версию
|