После того как в голову ей пришли такие соображения, на что она не была способна уже несколько часов, у нее внезапно появился рой мыслей. Сначала она подумала о побеге; она попыталась ясно представить себе место своего пребывания, для чего исследовала его вдоль и поперек, заменяя свое зрительное восприятие осязанием.
Это действительно был подвал, составлявший в длину около дюжины футов, а в ширину — около шести или восьми и не имевший ни окошка, через которое пробивался бы дневной свет, ни какого-либо другого отверстия для воздуха, кроме упомянутого нами окошечка в двери. Руки узницы, ощупывавшие все окружавшие ее поверхности, не ощущали ничего, кроме липких от влажности стен, что в достаточной степени указывало на расположение подвала ниже уровня земли.
Кроме того, размеры камней, из которых была сложена стена, были так велики, что, с учетом еще и их толщины, не было никакой вероятности того, что, даже если ей удастся освободить от цемента один из этих камней, у нее хватит сил вынуть его из кладки.
Тогда она села на пол, глубоко расстроенная и обескураженная; у нее оставался лишь один шанс — нет, не выжить, что значила для нее жизнь! — вновь увидеть своего сына, и этот шанс полностью зависел от Пьера Мана: именно он держал в своих руках судьбу Мариуса. И тогда мало-помалу, несмотря на добродетельные начала Милет-ты, все предстало перед ней в новом свете. Каторга, перспективу которой для Мариуса нарисовал Пьер Мана, казалась ей уже менее страшной с того мгновения, как она сделает из Мариуса невинного мученика; по крайней мере, каторга была еще жизнью: на каторге она смогла бы его снова увидеть; красная роба каторжника, прикрывающая это преданное сердце, которое пожертвовало собой ради своего отца, представлялась ей теперь менее безобразной и отталкивающей. Она упрекала себя в том, что перепутала отца с сыном, предложив первому проявить беззаветную преданность, к чему была способна только душа второго, и постепенно ошибки, совершенные ею в течение вечера, одна за другой зримо предстали перед ней.
Милетта решила сделать все возможное, чтобы растрогать бандита, вместо того чтобы угрожать ему, как она это делала; несчастная мать принялась заранее думать о том, что она скажет ему, как только увидит его вновь. Она старательно исследовала нее уголки и тайники своего сердца с целью найти там хоть что-то, способное смягчить эту очерствевшую душу; но слова, произносимые ею про себя совсем тихо, не могли передать громкий вопль материнской души, вырвавшийся из ее уст и готовый вырываться оттуда снова. Вопль этот звучал где-то внутри ее и не мог достичь ее рта, и она приходила в отчаяние от этой несостоятельности человеческой речи. Она восклицала: «Это не так, это не то!» — и снова возвращалась к той же теме, пытаясь придать ей новую форму.
Но вот в подвале раздались тяжелые шаги, и вся кровь Милетты отлила от ее сердца, у нее перехватило дыхание, — осужденный на казнь, который слышит приближающиеся к нему шаги палача, не испытывает больше беспокойства, чем его испытывала эта бедная женщина в ту минуту.
Со своей стороны, Пьер Мана — ведь это был именно он — показался бы ей, если б только она могла его видеть, встревоженным и озабоченным. На самом деле, и тревога, и озабоченность его были вполне оправданы. Хозяин разбойничьего притона, в котором квартировал Пьер Мана и к которому относился и подвал, где он поместил свою жертву, недвусмысленно заявил ему, что он не желает ее держать у себя более ни дня: незаконное лишение кого-либо свободы предусматривалось в Уголовном кодексе как преступление. Хозяин добавил, что с тем большим основанием он не желает, чтобы в его доме было совершено преступление. Пьеру Мана оставалось только сожалеть, что он не задушил тогда до конца свою жертву, проявив таким образом то, что наедине с самим собой он характеризовал как слабоволие.
Так что он вошел в подвал весьма задумчивый, тщательно запер дверь, поставил в угол кувшин с водой, положил там же кусок черного хлеба, который он имел на всякий случай и, чтобы продемонстрировать свои добрые намерения, захватил с собой, и встал, прислонившись к стене. |