Слабый свет внутри комнаты освещал дядю, и силуэт его выглядел в проеме, словно китайская тень. Он стоял, согнувшись пополам, одна рука была на животе, вторая вцепилась в наличник двери. Я видел, как вздулись вены на его лбу. Ему наконец удалось немного распрямиться, кожа на его лице показалась мне похожей на пергамент, натянутый на кончик его носа, глаза, казалось, увеличились в два раза, и пот увлажнял лоб. Дыхание его было прерывистым и мучительным. Я думаю, что он видел меня, но говорил он, казалось, ни к кому специально не обращаясь: «Я больше не могу! – простонал он. – Я слишком страдаю! Я вам повторяю, что больше не могу этого выносить!»
Он сказал это по-французски!
Я бросился к дяде, чтобы поддержать его. Не знаю, почему, он отбивался, но все же мне удалось довести его до кровати. Он смотрел на меня, словно пытаясь понять, кто перед ним, как будто лицо мое было для него незнакомым. Вдруг он сказал тоном испуганного ребенка: «О, и ты тоже!» Мне стало очень жаль дядю, так как в голосе слышалось страдание. Затем ему как будто стало легче. Страх его понемногу прошел, он пробормотал что-то, на этот раз по-английски, насчет «этих таблеток в ванной комнате, которые его успокаивают» и попросил меня пойти поискать их.
Дядя имел в виду таблетки веронала, которые мы давали ему во время предыдущего приступа. Люси и Эдит, побледневшие, стояли на пороге комнаты, и Люси тут же побежала за вероналом. Мы все понимали, что он при смерти, но не думали ни о каком отравлении, мы решили, что это просто сильнейший приступ гастроэнтерита. Я попросил Эдит позвонить доктору Бейкеру, и она тотчас ушла. Меня очень тревожило выражение дядиного лица, казалось, что его что-то очень испугало или даже что он видит нечто ужасное…
Пытаясь отвлечь его от страданий, я спросил:
– Сколько времени вы в таком состоянии?
– Три часа, – ответил он, не открывая глаз. Он лежал на боку, и подушка приглушала его голос.
– Но почему вы никого не позвали, почему не подошли к двери?
– Я не хотел, – проговорил он в подушку. – Я знал, что это наступит раньше или позже, и решил не жить больше в ожидании, оно невыносимо.
Казалось, теперь он совсем пришел в себя и смотрел на меня словно откуда-то издалека. Лицо его снова изобразил испуг, и дыхание снова стало шумным.
– Марк, я умираю…
Я глупо протестовал, и он добавил:
– Не говори ничего, слушай меня, Марк, я хочу, чтобы меня похоронили в деревянном гробу. Ты слышишь: в деревянном гробу. Я хочу, чтобы ты обещал мне это!
Он обреченно настаивал на своем, схватившись за мою куртку, и не обращал внимания на Люси, которая принесла ему веронал и стакан воды. Он повторял без перерыва «деревянный гроб, деревянный гроб». Потом дядя с трудом, так как у него была сильная тошнота, проглотил таблетки и, пробормотав, что ему холодно, попросил покрывало. Оно было сложено в ногах кровати. Ни слова не говоря, Люси взяла его и накрыла дядю.
Я поглядел вокруг, пытаясь найти еще что-нибудь, чем можно было бы покрыть его. В комнате стоял большой шкаф для одежды, где висели в ряд его костюмы. Дверца шкафа была слегка приоткрыта, и я подумал, что, может быть, на верхней полке есть какие-нибудь покрывала. Там ничего не оказалось, но я обнаружил нечто другое.
Внизу шкафа, перед многочисленными аккуратно поставленными ботинками стоял поднос, который ему принесли в тот вечер. Стакан был пуст – тот самый, в котором находилось молоко. Но там оказалось еще кое-что, что не приносили на подносе. Большая чаша, примерно десять сантиметров в диаметре, как будто сделанная из серебряных шишек, но небольшой ценности, насколько я могу судить. Она обычно стоит в посудном шкафу на первом этаже. Я не знаю, видел ли ты ее когда-нибудь там, Эдвард? Короче, на дне этой чаши осталось что-то вроде клейкого осадка, а перед ней лежал Иоахим, кот Эдит. |