— Да, сударь, я не премину это сделать, — отвечал Жак Мере, — причем исключительно ради науки, ибо, прошу вас поверить, от природы я ничуть не кровожаден. Но вернемся к машине доктора Луи, которую, насколько я помню, называли одно время «крошкой Луизеттой». Я полагаю, что опыт, о котором вы упомянули, ему не удался.
— Видите ли, сударь, две первые операции прошли превосходно. Головы отделились от трупов точь-в-точь как при настоящей казни, но с третьим вышла осечка.
— Что-то случилось с машиной или все дело было в изъяне конструкции? — осведомился доктор Мере.
— Именно что в изъяне конструкции, но не машины, сударь, а лезвия. Оно падало плашмя; этого никак не удавалось избежать, даже добавляя к весу лезвия вес свинца, как делают теперь.
— А, понятно! — воскликнул Жак Мере, — значит, доктор Гильотен позаботился о скошенном лезвии и тем самым сделался новым Америго Веспуччи при новом Колумбе.
— Нет, сударь, нет, дело обстояло не совсем так; король — прошу прощения, сударь, это вырвалось у меня по привычке, я хотел сказать «гражданин Капет» — интересуется механикой; он захотел не только увидеть, но и понять, как действует машина доктора Луи, внимательно изучил представленный ему чертеж и вдруг, воскликнув: «Вот где изъян!» — схватил перо и начертил на бумаге линию, превратившую нож из прямоугольного в треугольный. Доктор Гильотен принес рисунок короля — прошу прощения, гражданина Капета — доктору Луи, а поскольку доктору Луи досадно было, что его изобретение называют «крошка Луизетта», да и вообще ему не было нужды в подобной славе, то он поручил своему коллеге Гильотену внести в прежнее устройство все необходимые изменения и даже позволил назвать машину его, Гильотена, именем. Вот так доктор Гильотен и сделался творцом этого орудия казни, которое низводит нашу работу до презреннейшего механического ремесла, ибо теперь палачу только и нужно, что снять кольцо с гвоздя, а силы и ловкости, которые так ценились в прежние времена, когда нам приходилось отрубать головы мечом, нынче не требуется вовсе.
— И вы сожалеете об этих временах? — спросил Жак Мере.
— Да, сударь; в те времена с мечом в руках мы вершили правосудие; теперь, дергая за веревку, мы просто исполняем чужие приказания. Вы молоды, вы смотрите вперед, а я стар и жалею об ушедшем; мне помогает сын, ему сорок два года, и он тотчас привык к новой машине, а внук, которому теперь двенадцать, будет уверен, что она существовала всегда.
— Простите мою нескромность, — сказал Жак Мере, — но мне кажется, что вы следите за приготовлениями к казни с грустью.
— Вы правы, сударь. Простите меня за то, что я не зову вас гражданином и не обращаюсь к вам на «ты», но, как вы сами видите и как я только что сказал, я немолод и мне трудно расстаться со старыми привычками. Да, эта казнь несказанно огорчает меня; вы, сударь, кажется, философ, и я могу вам признаться, что мы, Сансоны, испокон веков были верными слугами королевской власти; в моем возрасте нелегко менять хозяина и становиться слугой народа.
— Отчего же в таком случае вы не поручите эту казнь сыну?
— Хотя господин Лапорт не отличается древностью рода, да и вообще не принадлежит к дворянскому сословию, он человек достойный, он верно служил королю; я изменил бы своему долгу, если бы отказался самолично присутствовать при его последних минутах; а вдруг он захочет вверить мне какую-нибудь страшную тайну, дать мне какое-нибудь важное поручение? Ему будет недоставать меня на эшафоте, и, хотя я чувствую себя так скверно, что опасаюсь, как бы эта казнь не кончилась для меня так же печально, как и для осужденного, я почел своей обязанностью явиться нынче на площадь. |