— Каяться надо. Каяться и молиться. На паперть церковную пойти. Сотню поклонов положить на каменных плитах. Дать обет какой-нибудь посерьезнее милосердному Богу, чтобы Он смилостивился, чтобы спас Глашу, — забубнил голос Капочки Малиновской у нее над ухом.
— Веди меня на паперть, Капочка, веди!
И Маша с последней отчаянной надеждой впилась глазами в невзрачную Камилавку, ища в ней поддержки и спасения.
Последняя, словно чувствуя себя сейчас госпожой положения, взяла за руку Машу и, не произнося ни слова, повела дрожащую от холода и страха девушку на темную паперть находящейся тут же в третьем этаже институтской церкви.
— Становись на колени! — придя туда, скомандовала Капочка и первая опустилась на холодные каменные плиты пола.
А кругом девушек царили непроницаемый мрак и полная тишина, способствовавшая молитвенному настроению, охватившему сейчас обеих. Голос Капочки зазвучал глубоко и проникновенно и с захватывающим чувством произносил слова молитвы. А Маша, словно загипнотизированная им, повторяла от слова до слова священные слова, произносимые подругой. Вдруг тонкая струйка пряного аромата духов излюбленного Машей Лихачевой шипра донеслась до носа Капочки. И она, как ужаленная, быстро вскакивает с колен, возмущенная, негодующая, злая.
— На паломничество, на молитву пришла, а сама этой мерзостью богопротивною насквозь пропитана, — зашипела Капочка. — Не смей душиться. Грех и ересь это. Молись и постись! — повелительным тоном обратилась она к Маше.
— Конечно, я не буду душиться больше. Только и ты, Капочка, и ты молись вместе со мною… Я боюсь, что моя грешная молитва не дойдет до Бога. А ты — святая.
— Молчи! Молчи! Грех и ересь называть святым человека! — с искренним страхом срывалось с губ Малиновской.
И обе девушки, горячо зашептали молитвы, отбивая положенное число земных поклонов. Горячие головки то и дело припадали к холодному полу паперти, и нехитрые, полные непоколебимой детской веры молитвы, непосредственные и чистые, понеслись к далеким небесам.
А в умывальной у выпускных царило в это же самое время совсем иное настроение. Институтки ждали Стешу, которая должна была по уговору под утро принести вести из сторожки. Чтобы отделаться от докучной мысли о возможной Глашиной смерти, девушки просили Донну Севилью рассказать что-нибудь из ее испанского путешествия.
Ольга Галкина чрезвычайно довольна была просьбой. Испания, особенно Севилья, — это ее конек.
— И вот, месдамочки, — воодушевляясь, внезапно начинает рассказчица, — вообразите себе ажурные, высокие стройные здания, словно кружевные, отразившие на себе эпоху мавританского владычества. А вокруг сады. Ползучие розы и гранатовые деревья. Ах! Это такая красота! Все испанки — красавицы; все испанцы — рыцари! А их музыка. Их серенады! А бой быков! Восторг!
— А тебе пели серенады? — неожиданно огорошивает Шарадзе вопросом Ольгу.
Та мгновенно краснеет. Неудержимо тянет прихвастнуть успехом перед подругами и в то же время не хочется лгать: а вдруг поверят. Изведут насмешками, засмеют.
— Да, пели, — словно борясь с собою, с зажмуренными на миг глазами, говорит она.
— А вот и неправда! Не пели, потому что тебе тогда было всего двенадцать лет. А поются серенады только в честь взрослых!
Шарадзе безжалостно хохочет, сверкая ослепительными зубами. Потом машет рукою.
— Mesdames, бросьте, не слушайте, она все сочиняет. Лучше разгадайте шараду. Что это будет: стоит гора, на горе — сакля, около сакли — виноградник. У ворот сакли — скамейка и на скамейке — девушка. Ну? Ни за что не отгадаете!
— Где уж нам! — иронизирует обиженная Донна Севилья. |