Конечно, высокопарные рассуждения мне мало помогали. Особенно в том, что касалось обнаженной натуры. Увильнуть было невозможно. Профессора считали, что я возражаю исключительно от нежелания трудиться. Поэтому я пригласил их в студию, и у них глаза полезли на лоб. Моя рабочая этика была безупречна. К восемнадцати годам я написал больше картин, чем некоторые из них за всю жизнь, и доказал тем самым, что моя мать была лучшим учителем на свете. Я пришел в колледж, уже зная большую часть того, чему они собирались меня учить. И все же они понятия не имели, о чем я говорю. Я был идеалистом? Да. Но, увидев количество работ, которое я неустанно пополнял, профессора перестали ставить под сомнение мои работоспособность и технику. Для меня техника не была самоцелью. Цель крылась сама в себе. И никто меня не понимал. Большинство моих наставников были поражены недугом, но даже не подозревали об этом. А главное, они не знали, что заразны.
Невзирая на пылкие разглагольствования и благородное негодование, мне все-таки нужен был диплом, а профессора могли помешать. Если бы не память о матери, я бы посоветовал им засунуть этот диплом в одно место.
К слову, об обнаженной натуре. Отстаивая собственную точку зрения, я искал, во-первых, правильное лицо, а во-вторых, правильную фигуру. Вот что мне было нужно. Лицо. Фигура. Желательно вместе. Я всегда подозревал, что Бог создал некоторое количество идеальных людей — нужно лишь отыскать одного из них и сделать так, чтобы он сидел не двигаясь, пока я не преодолею свою неловкость и не запечатлею его на холсте.
По правде говоря, мне было страшно. Я боялся, что человек, который будет позировать, увидит меня насквозь. Он поймет, что я беспомощен и унижен. И тогда он встанет, подойдет к мольберту, посмотрит на картину — то есть на самого себя — и высмеет мои усилия. В справочниках по психологии это называется «страхом потерпеть неудачу». Когда речь заходила о живописи, в частности об обнаженной натуре, я цепенел.
Безнадежно.
Глава 6
1 июня, пять часов утра
Мы распрощались с Гусом и миновали Сент-Джордж, направляясь к Мониаку. В Сент-Джордже есть железнодорожный переезд, начальная школа, заправка, ресторан, перекресток и почта. Я остановился у светофора и почесал затылок, пытаясь вспомнить, где тут почта, когда вдруг послышался звук низко летящего маленького самолета. Он пронесся прямо надо мной, и я подумал: «Что за псих летает в такую погоду?» Я готов был поклясться, что услышал пение. Огни на крыльях вращались, лучи устремлялись то в небо, то на землю. Примерно в сотне метрах впереди меня самолет выровнялся и приземлился. У него были желтые крылья, ярко-синий фюзеляж и открытая кабина, как рисуют в компьютерных играх. Он пересек шоссе, словно машина, и остановился на перекрестке. Пилот помахал мне, снял очки и вкатил на автозаправку. Он выключил мотор, сунул в щель аппарата кредитку и принялся качать топливо. Закончив, пилот выбросил из кабины градину, ткнул пальцем вверх и крикнул:
— Там черт знает что творится! Дома буду не скоро. Не поможешь?
Я подошел к самолету, и он попросил:
— Ну-ка толкни.
Я навалился на крыло. К моему удивлению, самолет покатился вперед. Пилот кивнул:
— Эта штучка легкая.
Он надел очки, сказал «спасибо» и окинул взглядом машину, в которой спала Эбби. Потом завел мотор и поехал по шоссе, как будто сидел за рулем «кадиллака» воскресным утром. Проехав примерно милю, самолет взмыл в небо, и два синих огня на крыльях исчезли в темноте.
Эбби хотела, чтоб ее отец знал, где мы, но не желала ему звонить. Она решила, что лучший выход — письмо: получит сенатор необходимую информацию, и при этом нельзя будет отследить наше местонахождение. Эбби лизнула конверт, сунула внутрь листок из блокнота, который прежде лежал на столике возле кровати, — и протянула мне. |