Ей аккомпанировал целый оркестр, но все это выглядело очень печально. Было ужасно жарко, складывалось впечатление, будто бы вокруг таверны бродили коровы и прочий рогатый скот, а есть пришлось, отмахиваясь от сотен тысяч мух. «Королева гуахира», ведомая под руки своими сыновьями, каждому из которых стукнуло по крайней мере по пятьдесят, обошла вокруг столиков. Увидев Язаки, приготовившегося снимать на камеру происходящее, один из сыновей певицы потребовал с него плату за право съемки. Оба сынка были так густо загримированы, что косметика стекала с их лиц, смешиваясь с потом и образовывая белые потеки. Они потребовали сто долларов за песню, и Язаки заплатил за две. «Это не тебе, смотри, не забудь, — обратился Язаки к одному из них, протягивая деньги. — Вокалист — твоя мать, а не ты». «Я это хорошо знаю», — среагировал сынок, ухмыляясь. Белесые полосы краски стекали у него по шее.
Серина имела оглушительный успех. Пока Язаки возился со своей камерой, тот самый сынок, что потребовал с него денег, подошел к столику, где сидела актриса, и пригласил ее на танец. Измученная жарой и мухами, она тем не менее не посмела отказаться. Публика зааплодировала, сын певицы взял актрису за руку и вывел на середину зала, словно на сцену. В то время она только начинала учиться кубинским танцам. Но зрители, считавшие, что японка не может знать соответствующие фигуры их танца, хлопали ей от души. Вернувшись к своему столику, она увидела, что Язаки вне себя от гнева. «Ты действительно ничтожество», — прошипел он. «Ах вот как, — пронеслось у нее в голове. — Я, значит, сижу здесь, умирая от жары, пытаюсь разжевать этого несчастного цыпленка, вокруг полно мух, которые, если их не отгонять, залетают прямо в рот или в нос, а этот хмырь говорит мне, что я ничтожество? Да по какому праву, черт побери?!» Все оставшееся время, пока они сидели в ресторане, Язаки молчал, словно воды в рот набрал. И только вечером, когда они добрались наконец до отеля в Сантьяго-де-Куба, он прожужжал ей все уши, объясняя, почему она показала себя ничтожеством во время выступления Серины Гонсалес. Вкратце, все объяснение заключалось в том, что она не делала ничего из того, что ей действительно хотелось, она всегда жила желанием, чтобы ее любили другие. Оказывается, ее достоинство — собственные раны.
В ту ночь они опять забыли про любовь. Она смотрела на спящего Язаки, потом повернулась к нему спиной и тотчас же вспомнила муравьев на своих трусах и цыпленка, покрытого мухами. Ей казалось, что та шевелящаяся масса на ее белье должна была послужить неким знаком, символом. Скорее всего знаком того, что она ничего не стоит. Ни для этого человека, ни для кого. Это единственная вещь в мире, в которой можно быть уверенной. Она никому не приносит радости. Эта мысль посетила ее впервые в тот замечательный вечер, когда ее отец пьяный грохнулся с моста. «Никто на свете не припомнит ни единого светлого момента, связанного со мной. Теперь, оказывается, я уже и не актриса, и не танцовщица. Я ничего не умею делать. Я, так сказать, «малоценный предмет», вот кто я». Она выпила все, что нашла в баре, но алкоголь не действовал. Потом ей стало плохо с сердцем, и когда она направилась в туалет блевать, из спальни донесся голос Язаки: «Что с тобой?» «Это все моя жизнь! — крикнула она в ответ. — Я хочу понять ее. Уже поздно, вы спите… и все-таки, может быть, вы меня выслушаете?» «Говори», — согласился Язаки. Она повторила ему все, о чем только что думала. «И что… это все? — пробормотал Язаки со скучающим видом. — Я-то ждал чего-то ужасного». «А что может быть ужаснее, чем осознание того, что ты — ничтожество?» — не выдержала актриса. «Ты ничего не стоишь, и это правда, — ответил Язаки с улыбкой. |