Изменить размер шрифта - +
Порой, правда, Умбекка забывала о боли, и тогда её биение заглушалось звуком падающего дождя, звоном чайного фарфора, щебетом птиц и сотнями иных звуков — звуков распада, разрушения, слышавшихся со всех сторон в умирающем замке. А потом боль снова напоминала о себе, и Умбекка в ужасе осознавала, что боль и не отступала. Вот и сейчас: клик-клик, клик-клик. Боль пульсировала в такт позвякиванию спиц.

Умбекка оглянулась, посмотрела на спящую племянницу. Как легко вздымалась и опадала грудь Элы! Убаюканная зельем из бутылочки, Эла спала сладко и безмятежно, как дитя. И днем, и ночью. Умбекка помнила Элу ребенком — розовощекой здоровенькой девочкой. Какая она тогда была хорошенькая! Тогда Умбекке было столько лет, сколько Эле сейчас, и тогда не было этой противной боли.

— Бедная моя племянница! — произнесла Умбекка вслух. Эла, конечно, никогда не поймет того, что тетка всегда желала ей только добра. Но что она могла поделать, если Эла перешла все границы разумного поведения?

Эла пошевелилась, глубоко вздохнула. Умбекка знала, что ближе к вечеру Эла проснется, встанет, сядет к столику у окна, будет односложно отвечать на вопросы, сонно кивать, лениво гонять вилкой по тарелке баранину и картофель, пока еда, наконец, не превратится в бесформенную массу, и не придет Нирри, и не унесет тарелку Элы.

«Надо поесть, племянница», — заученно проговорит Умбекка, но даже она почувствует, как, словно облако, зависнет над столиком безмолвный вопрос Элы: «Зачем?»

Почти каждый вечер Джем ужинал с ними и ездил по комнате в своем инвалидном кресле. Но теперь, казалось, Эла почти не замечала сына, которого прежде обожала. «Джем, скажи мне…» — говорила она и обрывала вопрос. «Джем, где…» — и снова умолкала, и тогда, если Джем слишком торопливо хватал вилку и нож, Умбекка встревала и принималась его воспитывать: «Джем, помни о правилах хорошего тона». Или: «Племянница, тебе пора принять лекарство». И тогда взгляд Элы начинал блуждать, и она переставала видеть сына.

Однажды Умбекке пришло в голову, что так лучше — ведь мальчику наверняка не суждено было прожить долго. Это не вызывало у Умбекки сомнений: бог покарал мальчика. И все же… шли месяцы, а мальчик подрастал и становился крепче. Умбекка боялась, что настанет день, и её сострадание к Джему рухнет, словно карточный домик. Ей не давало покоя инвалидное кресло. Она знала и о том, что пару раз мальчик пробовал ходить на костылях. Какие-то деревяшки — разве они могли излечить мальчика от болезни, являвшейся проявлением божьей воли? Это тревожило Умбекку! Теперь она частенько исподволь наблюдала за Джемом, чувствовала в его взгляде сопротивление и угрозу. Не была ли она не права, препоручив заботы о Джеме карлику? Вопрос этот мучил ее, но гораздо чаще на ум приходило другое слово: «неизлечим». Ну а что же излечимо? Умбекка сердилась на себя, но хотелось ей одного: убежать, уехать в грохочущей повозке к Воксвеллам, однако она очень хорошо понимала, что её отъезды из замка не принесли ей ни радости, ни счастья, к которым она так стремилась. Порой ей хотелось выть от боли.

Тук.

Тук.

Боль усиливалась.

 

Умбекка швырнула вязанье на пол.

И почему-то клубок шерсти и наполовину связанный шарф сразу превратились в некий немой укор. Яркая шерсть лежала на темной обивке дивана и как бы осуждала Умбекку. Шерсть была алая. Словно намазанные помадой губы шлюхи. Господи, что у нее за мысли? Ведь она сама, собственными руками красила шерсть! Алая! Это же преступно!

От размышлений Умбекку отвлекло жужжание. В луче света из открытого окна жужжала и вертелась муха. Время от времени муха садилась на чайный столик и деловито копалась в крошках печенья. Умбекка с неожиданной для толстухи резвостью вскочила. Размахивая своим вязаньем, словно оружием, она гоняла муху по комнате до тех пор, пока та, испуганная и разгневанная, не улетела в окно.

Быстрый переход