Изменить размер шрифта - +
Вниз головой висят всю дорогу, представляешь, головой — и вниз. Я бы так не смогла.

— Антонио, — смеюсь я, но смех мой горок.

— Что, Лешенька?

Если бы я не знал Антонио… В том-то и дело, что знаю, хорошо знаю эту женщину, сидящую напротив меня; знаю её потому, что только благодаря ей, сижу сейчас в этой кухне, шесть с половиной метров, на первом этаже.

Это случилось тогда, на море. Мы нашли скалу, нависшую над водой, хороший трамплин для желающих сразу сломать шею и утопиться. Мы с Серовым влезли на её дикую макушку. Волны кипели в камнях. Лилипуточка Антонио загорала на полуденном тихом солнце. У горизонта скользили темные парусинки.

— Нет, я ещё с ума совсем не сошел, — сказал Сашка и сел на гранитный камень. — Жить хочется, родной.

Я швырнул булыжник; он прочертил биссектрису и без звука пропал в водяном взрыве.

— Секунд та-а-ак…мнадцать, — сказал мой друг. — Пусть кто-нибудь сиганет, а я погляжу. На его труп.

Я испугался. Помню, как трухнул, помню ощущение страха, впервые испытанное, ощущение потери. Тогда впервые почувствовал, что не смогу совершить задуманного. Я хотел прыгнуть с этой скалы, поспорив со своим другом, и вдруг физически ощутил невозможность поступка. Почему? Почему такое бессилие перед обстоятельствами? Понимал, все это глупо и нелепо, но…

Я прыгнул позже, ночью.

Самого полета не помнил, вероятно, чувство самосохранения включилось в секунды падения; после — пронзительная боль в ногах, позвоночнике, голове, затем мягкий и вязкий покой, глубинная радость от мысли, что оказался сильнее нелепых условий.

Пришел в себя от тяжелого запаха прелых водорослей — это был запах боли; впервые его узнал, когда упал с абрикосового дерева и разбил нос. Меня оттащили, сопливого, орущего благим матом, в дом, где даже стены были пропитаны этим запахом; там мне наложили повязку, и я от неё неожиданно ощутил себя старше. Боль старит человека…

Я лежал на водорослях, меня шлепали по щекам. Я пытался проглотить горькую слюну, её было много — я задыхался от нее. Наконец, перевалился на живот, и меня стало рвать морской водой и остатками страха. Потом меня долго мутило от йодистого запаха водорослей…

— Ну, слава Богу, ну, миленький, ну, хорошенький, — голос исчезал, появлялся. — Ну, давай, родненький, живи же…

Я увидел небо, странное небо — без звезд. Нет, это было не небо — это было лицо Тони, девочки, которую мы звали на свой беспечный лад — Антонио.

Она спасла меня.

Были танцы на большой открытой веранде, она была рядом, эта веранда, рядом со скалой. И я ушел к морю — Антонио это заметила. И позже догадалась, что собираюсь сделать. Танцевала, а после догадалась, почему ушел в ночь один. Когда прибежала к скале, с ужасом увидела, как в морскую бездну плюхается мешок с дерьмом, этот мешок с дерьмом плюхается и исчезает, надолго, быть может, навсегда.

Антонио говорила, говорила, помню, а я лежал на водорослях, счастливый, и смотрел на далекие разноцветные лампочки, они были развешены на веранде; гирлянды этих лампочек качались на ветру, и вокруг них плавали пыльные сгустки мошкары. Расстояние было огромным, в сотни миль, но тем не менее я заметил, как у горячего стекла живет и роется мошкара.

— Алеша! — зовут меня. Иногда я забываю, какое у меня имя. Хорошо, что рядом находятся люди, его знающие. Впрочем, это я так шучу. — Слушай, а ты где служил-то? Всякое брёхали?..

— В Австралии, — отвечаю я. — В российском легионе смерти.

Под моими ногами старый кот елозит мороженую треску. Кот аппетитно жрет рыбу и не знает, что за ним наблюдают. Может, в этом и счастье: жрать и не знать, что за тобой ведут наблюдение.

Быстрый переход