Шампанское плевалось, как возбужденный верблюд, — успевай подставлять стеклотару. Все пировали.
Сонная Юлдуз стояла за дверью и осуждающе подглядывала.
В комнате теснился пестрый народ. Кроме Лаги-опы был какой-то молодой человек с голубыми глазами и надписью на рубашке на нерусском языке, наверное, иностранец или француз, говорил медленно. Как иностранец, Юлдузке он понравился.
Рядом стояли еще два иностранца, старики, и говорили совсем уже на другом языке, но Юлдуз его узнала — это был язык из фильмов про войну. Старики — мужчина и женщина — говорили и улыбались очень серьезно. Правда, потом женщине надоели серьезности, она вдруг присела и стала гладить пустой воздух около себя, называя его Аполло. Зачем, интересно — разве у воздуха бывает имя?
За столом, наложив в миски пурпурного винегрета, сидели двое мужчин, старик и просто мужчина, бритые и смешные. «Лысая башка, дай пирожка», — мысленно похулиганила Юлдуз. Это были тоже туристы, догадалась девочка, только нищие. И говорили на таком нерусском языке, который даже в телевизоре не встретишь.
Стояли в комнате еще какие-то гости, но Юлдузке надоело быть разведчиком, и она пошла спать. Перед «спать» подошла к Султану: лежит, сосет соску-ромашку, смешной такой. Когда вырастет, надо будет на нем жениться. Или на индийском танцоре из кино — там видно будет. Только не на Рапаэль-акя: он старый и его всегда жалко, даже когда шутит или приносит «Аленушку».
Юлдуз заснула. Двенадцать двенадцать. Гости, наполнявшие комнату, растворились — оставить любовников одних. Последними исчезли монахи, им очень понравился винегрет.
Артурик набрал в рот колючего шампанского. Запрокинув голову, пополоскал горло. Потом взял гитару, нахмурился. «Настроенная», — нахмурился еще больше, будто его лишили удовольствия долго-долго настраивать. Стал перебирать струны.
Лаги сидела неподвижно, светлая и серьезная, и только опьяневшие руки все складывали из салфетки какой-то кораблик-самолетик. Артурик сощурился на Лаги — ташкентская нимфа, помяни меня в своих молитвах.
«Утром придут мои друзья, я объяснил, как найти», — взял два решительных аккорда, снова перебор.
Лаги кивнула. Конечно, друзья… Медлительный приход; она ждала, когда он начнет песню, но Артурик дергал и дергал струны — всепоглощающее ожидание.
И Артурик запел — о дружбе, о горах, о веточке миндаля, черных лошадях и женщине, входящей в водопад, о раду…
Песня всхлипнула и прервалась. Наскоро задута свеча, вторая погасла сама. Куда-то в темноту, всхлипнув «ля», задвинулась гитара. Звук падающей одежды. Шепот, сухой и горячий, постепенно все более влажный. Потом…
И ему показалось, что понятно все. Она же лежала внизу, запрокинув тяжелую голову. Закрыв серые глаза — чтобы не смотреть в вечность, явленную в низком зимне-заплесневелом потолке. Тихо и хрипло она рассказывала про свою судьбу, находя для этого предмета необыкновенно простые и компактные слова, — ведь он их наверху все равно не поймет и не посмеется. А он понимал, успевал понимать, хотя был поглощен ее хрупкими плечами, маленьким подбородком. Слушал, жадно впитывая ненавистную германскую речь.
Он узнал, что до войны у нее был — друг? любовник? Врач. Он врачевал меня, сказала она. Истина — обнажение, он снимал с меня все новые покровы, о которых я не догадывалась: текстильные, картонные, хитиновые. Он лечил меня своим примером, бесконечно обнажая самого себя… Когда все коконы, шкуры, улиточные домики были сброшены, когда исчезла граница между «внутри» и «снаружи» и мы вот-вот должны были… Тогда его уволокли на фронт, он убивал твоих солдат и быстро оброс новой, страшной ракообразной оболочкой — панцирем — и признался в этом в письме. |