Изменить размер шрифта - +

— В шестьсот седьмой номер. Счет на эти две бутылки перешлите в номер девятьсот пятый, Полу Дику. Быстро!

«Зачем так щеголять своей памятью? — неторопливо думал Славин, согласно кивая собеседнику, который рассказывал о том, как „макдоналдсы“ мухлюют с кофе, вступив в сделку с филиалом фирмы „Нестле“. — Нормальный человек ни за что бы не запомнил номер и не держал его в голове так цепко, как ты, и не слушал бы всех одновременно: и меня, и Пола. „Беспалый, — сказал Хренов, — дежурит по двенадцать часов“. Надо будет выяснить, сколько времени работают официанты. Отчего я так уперся в официанта? И отчего в меня так уперся Глэбб? А ведь он уперся. Не мог же он узнать о встрече с Хреновым — слишком рано; даже если допустить, что он из ЦРУ и отладил контакты со здешней полицией. Нет, я сам себя пугаю, ему бы не успели сообщить».

— Мистер Славин, вы собираетесь писать о ситуации в Луисбурге? — спросил Глэбб.

— Меня, признаться, больше интересует Нагония.

— Тогда отчего вы не поехали туда? Или поддерживаете вашу официальную версию, что в Луисбурге штаб заговорщиков?

— Поддерживаю, конечно, я себя от Москвы не отделяю, но там сидит мой коллега…

— Мистер Степанов? Мы читали книги этого писателя, не только его статьи в газете. Здесь на него многие сердиты — он слишком резок.

— Так опровергайте. Если врет — опровергайте, а сердиться не стоит, это не демократично.

— Степанов пишет хорошо, даже если врет, — сказал Пол и сцедил по спичке всю водку себе в рюмку — тридцать одну каплю, отметил Славин. — И журналистика и литература — это ложь; она тем талантливее, чем больше похожа на правду. Надо правдиво врать — тогда это искусство. Надо уметь написать свою жизнь, вымышленную, не такую скучную, какой живут люди, и тогда вы станете Толстым или Хемингуэем.

— Кем? — спросил Глэбб. — Хемингуэем? Но ведь он умер…

— А Толстой переселился из Миннесоты в Майами и сейчас ловит рыбу в проливе, — озлился Пол. — Хотя, — он посмотрел на Славина, — Хемингуэй сейчас, действительно, забыт у нас. Если бы он родился в прошлом веке, тогда другое дело, а так — наш современник. Мы же видали его, и пили с ним, и бабы рассказывали нам, какой он слабый, и несли его по кочкам, и слуги давали интервью, что, мол, жадный он… Классиков двадцатого века нет и быть не может из-за того, что средства массовой информации набрали силу. Во времена Толстого были сплетни, а теперь все оформляется на газетных полосах броскими шапками, пойди, создай авторитет, пойди, не поверь всему тому дерьму, которое мы печатаем… И потом, телефон… Общение между людьми упростилось до безобразия. Попробуй раньше-то позвони в Ясную Поляну, возьми интервью — черта с два! Надо было ехать, попросив разрешение. А это уже обязывало, проводило черту между им и нами… А теперь звонок по телефону: «Граф, прокомментируйте „Войну и мир“»…

— Верно, — согласился Славин. — Вы сказали верно, Пол. Очень безжалостно, но верно. Значит, получается, что мы сами лишаем себя классиков? Двадцатый век хочет уйти в небытие без классики? Не ведаем, что творим?

— Почему? Ведаем.

— Слишком высок культурный уровень? Все грамотны? Слишком много поэтому вкусовщины? Личных симпатий?

— Скорее — антипатий. Про уровень вы правы лишь отчасти, вы проецируете культуру России на мир — это ошибка.

— Друзья, а не пора ли нам подумать о женщинах? — сказал Глэбб. — Я, конечно, понимаю, интеллектуалы, культура, но ведь вы — не бесполы, я надеюсь.

Быстрый переход