Но вот так, вдали от нее, взять все и написать!.. Если бы они сидели рядышком перед камином в тишине надежного старого дома — о, тогда конечно, тогда он рассказал бы ей о майоре Матти, о его коварных посулах и о причудах Тронка! Он рассказал бы ей, как по глупости принял предложение остаться здесь на четыре месяца, и они вместе, наверно, посмеялись бы над его оплошностью. Но как это сделать, находясь от нее вдали?
«И все же, — продолжал писать Дрого, — я счел за лучшее для себя, да и для своей карьеры, остаться на какое-то время в крепости… К тому же народ здесь очень симпатичный, служба простая, не утомительная». А его комната? Бульканье воды за стеной? Встреча с капитаном Ортицом? Безжизненная северная земля? Не станет же он описывать железный устав, редут, убогое караульное помещение, где он сейчас сидит! Нет, даже с мамой не может он быть откровенным, даже ей нельзя признаться в смутных страхах, не дававших ему покоя.
Там, дома, в городе, часы не в лад и на разные голоса били сейчас десять вечера, и на их бой тоненьким дребезжанием откликалась стеклянная посуда на буфетных полках; из кухни доносились голоса и смех, а с противоположной стороны улицы — звуки фортепьяно. Через узенькое, похожее на бойницу окошко можно было вновь посмотреть на северную долину, на эту унылую землю; но сейчас к окошку подступила непроглядная темнота. Перо слегка поскрипывало. Вокруг царила ночь, между зубцами стены начал свистеть ветер, навевая какие-то тревожные думы, и хотя в редуте сгустилась темень и воздух был сырой и тяжелый, Дрого писал: «В общем, я очень доволен и чувствую себя хорошо».
С девяти вечера и до рассвета каждые полчаса звучал удар колокола в четвертом редуте на правом фланге перевала — там, где кончалась стена. Сначала слышался удар маленького колокола, и тотчас часовой окликал ближайшего своего товарища, а тот — следующего, и так — до противоположного конца стены, от редута к редуту, через форт и далее в ночной темноте совершалась перекличка. «Слушай! Слушай!» Часовые выкрикивали эти слова равнодушно, монотонно, каким-то неестественным голосом.
Не раздеваясь, Джованни Дрого прилег на койку; но и сквозь овладевающее им сонное оцепенение через определенные промежутки времени его ушей достигала эта далекая перекличка: «Слу… лу… лу…» Крик накатывал, становился все громче, проносясь над ним, набирал наибольшую силу и, постепенно замирая, удалялся по другой стене. Спустя две минуты он возвращался, но уже как отклик, с первой башни слева. И опять через равные промежутки времени раздавалось: «Слу… лу… лу…» Лишь когда этот крик звучал прямо над головой, подхваченный часовыми его отряда, Дрого мог разобрать слово полностью. Но вскоре это «Слушай!» снова превращалось в какой-то протяжный стон, замиравший наконец там, где у самого подножия скал стоял последний часовой.
Джованни слышал, как этот крик четырежды прокатился с одного фланга на другой и четырежды возвратился по стене крепости к исходной точке. На пятый раз до сознания Дрого дошел лишь слабый отзвук, от которого он слегка вздрогнул. И подумал, что не пристало офицеру спать на дежурстве. Вообще-то устав допускал это при условии, что офицер не будет раздеваться, однако почти у всех лейтенантов крепости особым шиком считалось не смыкать глаз всю ночь: они читали, курили сигары, иногда в нарушение инструкций навещали друг друга и играли в карты. Тронк, которого Джованни уже успел кое о чем расспросить, намекнул ему, что бодрствовать всю ночь стало в крепости хорошей традицией.
Джованни Дрого растянулся на койке, стоявшей так, что ее не достигал круг света от керосиновой лампы, и предался размышлениям о своей жизни, но совершенно неожиданно его сморил сон. А между тем именно в эту ночь — о, если б он только знал, ему бы, наверно, было не до сна! — именно в эту ночь для него начался поспешный и неумолимый отсчет времени. |