|
Но он лишь получает по заслугам, собственным невежеством готовит свое поражение, которое нельзя считать ни трагедией, ни даже, наверное, драмой. Ведь мудрый своим усилием духовного совершенствования лишь непроизвольно провоцирует других на самоопределение, а сам высвобождает мир «утонченных превращений», сиятельный «полдень мира», когда тени сливаются с телами, явь неотличима от сна, все равно реально и нереально.
Вот почему образ человека в китайской культуре всегда отмечен печатью кукольности, несет в себе что-то от «китайского болванчика», ведь кукла – существо хоть и резвое, живое, но пустотелое, игрушечное и притом преображающее, ибо оно представляет не индивидуальность, а родовое начало жизни. Кукла живет в сиянии праздника, как часть ритуала, утверждающего соприсутствие иного и реального. В другое время ее можно с легким сердцем сломать – хотя бы ради того, чтобы обнаружить ее пустоту. Вот почему жизнь куклы – сюжет в Китае в высшей степени серьезный, но не трагический.
Если уж речь зашла о театре и если театр есть выражение глубинных основ человеческой социальности, акт созерцания обществом самого себя, то как не сказать, что сама мимика китайских актеров, их как бы вздрагивающие, импульсивные движения, нарочито играемые, утрированные эмоции, пластические позы суть свидетельства духовного бдения, обостренной чувствительности, предшествующие предметному знанию и опыту. Оттого же они внушают образ затаенного покоя души, который дарует ясность сознания.
Итак, китайская традиция оправдывалась событием самоотсутствия. Ее истина как Путь есть глубоко осмысленное, внутренне свободное и безукоризненное, а потому неизбежное движение. Движение глубоко осмысленное потому, что оно устанавливает наше родство с чем-то, точнее, даже с кем-то, кто бесконечно нас превосходит – инвариантом всех вариаций, предком всех живущих. Французский философ Э. Левинас говорил в связи с таким движением о «литургической смыслонаправленности действия». И действительно, традиция боевых искусств в Китае, как и вся традиционная культура этой страны, выросла из размышления о роли и месте ритуала в человеческой жизни и являет собой, пожалуй, наиболее утонченный и законченный продукт такого ритуалистического жизнепонимания. Эта традиция, подчеркнем еще раз, обладает не столько познавательной, сколько именно практической ценностью и ориентируется на виртуальное измерение опыта. Она не предполагает присутствие в опыте или в тексте смысла, сводимого к субъективным намерениям автора.
Традиция передает – и вечно предает – смысл, который не принадлежит никому. Она учит не правильному знанию, а правильному действию и даже, точнее, правильной ориентации в жизни. Наследующий великому пути поступает правильно, не придерживаясь никаких правил. Китайская традиция неизменно противопоставляет Путь, с одной стороны, «учениям», с другой – техническим приемам и навыкам, часто презрительно именуемым в даосской литературе «ничтожной техникой» (сяо шу).
Путь, стало быть, не есть ни отвлеченные идеи, ни техническое знание или навык. Что же он такое? Нечто, объединяющее людей прежде и помимо их мнений, а именно: цельность и полнота спонтанно-должным образом ориентированной жизни, т. е. жизненное движение, согласующееся с природой всего сущего. Люди едины по заданной им сообщительности, которая предшествует общепонятному общению. Мы живем аффектом, действующим в нас прежде всякого знания. С этой точки зрения возможен даже, как было принято говорить в традиции китайского военного искусства, «путь обмана», поскольку обман по определению не вмещается в предметное знание (мир, напомним, есть для китайцев «обманчивый образ»).
Путь нельзя знать или описать, им можно только идти. Свойственная японцам манера присваивать приставку «путь» (до) учению религиозных сект или отдельным видам предметной практики от чаепития до спортивной борьбы свидетельствует скорее об отсутствии подлинного понимания традиции. |