|
— Раздались гудки.
Трескин подержал трубку, словно ожидая от нее еще каких пакостей, затем вернул ее на рычаги — осторожно и с некоторым как бы сомнением.
— Что-то случилось? Что, милый? — сказала девочка; полный очарования голос уводил далеко от всего, что могло случиться, и вообще где бы что ни происходило.
— Взлом. Взломали офис, — соврал Трескин. И ложь свою усугубил, не подозревая, как близко, хотя, может быть, и с другого конца, подошел при этом к истине: — Все там, в офисе, к чертовой матери!
— Это… опасно? — спросила она, не подобрав другого слова.
— Не опасно, — спи. Спи, ложись, — сказал Трескин, пытаясь придать голосу нежность.
Он не был уверен, что это у него вышло, но самая потребность сгладить растерянность нежностью оставалась, насчет потребности, надо полагать, он не ошибался. Трескин присел на кровать и едва протянул руки, как встретил объятия девочки. Тела их сплелись, они легли набок, вжимаясь друг в друга, — лодыжки, колени, выше… грудь — все целиком, безраздельно. В страстных объятиях чудилось исступление и обреченность — невозможное, непостижимое сочетание чувств. Но оно было, Трескин остро ощущал это. В объятиях этих неизведанная, необычайная сладость была, горькая, терпкая сладость. Никогда прежде Трескин ничего подобного не испытывал и не понимал, что с ним происходит.
— Ты весь дрожишь, — прошептала она. — Мне тоже страшно.
— Ни черта! Бояться нечего! — сказал вдруг Трескин, уязвленный проницательностью Люды. Очарование мига слетело, и он неловко, с удивившей его самого резкостью высвободился, не взирая на робкие попытки Люды удержать его в своих руках.
Он сел.
Люда не издала ни звука, ненужной грубостью его потрясенная. Она лежала плоско, как раздавленная, глаза раскрыты. Состояние ее Трескин улавливал, но исправить уже ничего не мог. И не хотел.
Молча натянул он трусы, подсел к столу и включил лампу, чтобы звонить. В конторе долго никто не отзывался, Трескин уж было решился положить трубку, когда донесся слабый щелчок.
— А? У-мм?
Придурковатое меканье в такой час вывело Трескина из себя, он утратил самообладание и злобно рявкнул:
— Козел! Ты что себе позволяешь! Уволю без выходного пособия!
После вполне оправданной всем сказанным паузы голос на том конце провода протрезвел:
— Это кто? — Слабо спросил голос, голос, исполненный той несомненной, девственной невинности, которую являет собой только лишь не до конца очнувшееся спросонья скудоумие.
Поневоле Трескин опять усомнился:
— Жора? Ты? Это ты?
— Трескин, это я, — ответил собеседник не своим голосом.
— Кто у вас был?
— Был?
— У вас, у вас! Кто приходил!
— Жора… По правде сказать, да: Жора. Был, да. Жора был. Скрывать не стану, что ж скрывать: был.
— Нинка! — догадался, наконец, Трескин. — Где там Жора?
— Жора? Да, он был… Жора. Жора! Ты где! — закричала она в сторону. — Ты где, Жора?
— Он вызвал милицию?
— Нету, — тупо ответствовала Нинка.
— Сволочь! — Трескин кинул трубку.
Трескин знал, что Люда смотрит, не забывал этого ни на миг, а удержаться не мог — его трясло. Впрочем, разносная несдержанность его носила какой-то своей стороной деланный, преувеличенный характер. Сказывалось тут странное, трудно изъяснимое злорадство по отношению к девочке, которая смотрит сейчас, сжавшись, в спину. Трескин не понимал того, что чрезмерная деликатность отношений вызывает в нем напряжение, которое требует выхода. |