Когда он в конце концов выходил на свет Божий, он был еще бледнее, чем обычно, и под глазами у него лежали темные круги. Пока я жила во Франции, я позволила себе забыть об этих пресловутых приступах, преследовавших моего отца.
— А дядя дома? — спросила я.
Джемми помотал головой.
— Мы его уже больше полугода не видели. Похоже, что еще полтора года пройдет, пока он приедет.
Я кивнула. Дядя Дик был морским капитаном, и еще в Дижоне я получила от него письмо, где он писал о своем дальнем плавании и о делах, которые надолго задержат его в Америке.
Мне стало грустно. Мое возвращение домой было бы гораздо более радостным, если бы я знала, что меня там встретит дядя Дик.
— Что-то вы очень молчаливы, мисс Кэти, — сказал Джемми.
Он был прав. У меня не было настроения разговаривать. Конечно, я могла бы спросить его о том, что произошло дома за время моего отсутствия, что изменилось, но я предпочитала разобраться во всем сама и увидеть все собственными глазами.
Наконец, мы въехали в нашу деревню, Гленгрин — несколько домов, сгрудившихся вокруг церкви, гостиница или, скорее, постоялый двор, большой луг и разбросанные по его краям коттеджи. Наша двуколка проехала мимо церкви, сквозь ворота усадьбы и по аллее, ведущей к дому. Он оказался меньше, чем я его помнила, но я сразу узнала вечно опущенные шторы, из-под которых виднелись кружевные занавески. Я знала, что поверх них изнутри висят тяжелые бархатные занавеси, преграждающие путь солнечному свету.
Был бы дома дядя Дик, он раздвинул бы занавеси и поднял бы шторы, а Фанни стала бы ворчать, что от солнца потускнеет мебельный лак.
Двуколка остановилась, я соскочила на землю, и в этот момент из дверей мне навстречу вышла Фанни собственной персоной.
Ее полная, коренастая фигура йоркширской крестьянки наводила на мысль о смешливом добродушии характера, но это было заблуждением — то ли она родилась такой, то ли годы, проведенные в нашем невеселом доме ее такой сделали, но смеяться она не умела и всегда была со мной строга, как классная дама.
Вот и теперь, она оглядела меня критическим взглядом и недовольно произнесла:
— Вы совсем отощали в ваших этих заграницах.
Я улыбнулась. Это было не очень-то сердечное приветствие со стороны женщины, которая не видела меня четыре года и была мне единственной «матерью», которую я помнила. И в то же время ничего другого я от нее не ожидала. Фанни никогда меня не баловала, и с ее точки зрения любое проявление любви ко мне было бы глупостью. Она свято верила, что только ругая меня, она достойно проявляет свою ко мне привязанность. Заботясь обо мне, кормя и одевая меня, она никогда не позволяла мне никаких капризов и излишеств, ничего из того, что она презрительно называла «финтифлюшками». Она гордилась своей прямотой, истовой правдивостью и тем, что никогда не скрывала своего мнения, которое, кстати, чаще всего было весьма суровым. Достоинства Фанни мне были хорошо известны, но мне всегда не хватало хоть немного ласки, а этого от нее добиться было невозможно.
Смерив насмешливым взглядом мой парижский туалет, она сказала:
— Вот, значит, что там у вас носят.
— Да, — холодно сказала я и спросила: — Мой отец дома?
— Кэти! — произнес вдруг его голос, и я увидела, что он спускается по лестнице. Он был бледен, с синяками под глазами, и я, впервые увидев его глазами взрослого человека, подумала: «У него какой-то потерянный вид, будто он чужой в доме и не знает, где его место».
— Отец!
Мы обнялись, но, хотя он и постарался проявить радость, я чувствовала, что она не идет от сердца. У меня появилось странное ощущение, будто он недоволен, что я вернулась домой, что он бы предпочел, если бы я осталась во Франции. |