Он хлопнул Леберехта по плечу и выкрикнул издевательский стишок: "Старые бабы и попы — лучшие друзья чертей!" Затем он потащил Леберехта за собой в сторону Инзельштадта. Тот не сопротивлялся.
Словно тени, скуля и стеная, мимо них проходили кликуши, и Карвакки воспользовался приятной возможностью передразнить их плач. В переулке, который вел к рынку, у входа в "Кружку" он остановился и прошептал Леберехту:
— Я знаю, чего тебе не хватает. Пошли!
Захолустный притон славился своим дымным пивом,[4] а также банщицами и девками, которые сновали туда-сюда. Внутри было тесно, как в бочке с селедкой. Пахло вареными овощами, а от сосновых лучин распространялся едкий дым и трепещущий свет. В заднем углу лютнист щипал струны своего расстроенного инструмента.
Их появление, казалось, не заинтересовало никого, кроме хозяина, на голове которого красовался черный колпак с кисточкой. Словно это само собой разумелось, люди за длинным деревянным столом, не прерывая своего разговора, потеснились, чтобы дать место новоприбывшим, а хозяин, едва они сели, поставил на стол две высокие кружки.
— Завтра будет новый день, — заметил Карвакки и поднял свою кружку.
Глядя на мастера, за один прием опорожнившего кружку наполовину, Леберехт сделал добрый глоток черного пива.
— Каменотес должен пить, пить и пить! Заметь себе, мой мальчик! Иначе пыль разрушит твои легкие. В этом смысле. — Мастер вновь поднял кружку.
Леберехт знал, что Карвакки способен выпить немеренное количество пива, которое окрыляло его мысль подобно оде Горация. В другой день Леберехт, возможно, отпил бы из своей кружки и поставил бы ее, но в этот день у него имелись все основания для того, чтобы делать то же, что и мастер. И так пил он черное пиво, глоток за глотком, и прежде, чем кружка его опустела наполовину, почувствовал странный эффект. Ему казалось, что пиво потекло не в желудок, сделав там привал для дальнейшего употребления другими органами, нет, оно (во всяком случае, такова была видимость) направилось прямиком в его икры и сделало их тяжелыми, как свинец. Однако рассудок юноши оставался ясным и светлым, и он понимал каждое слово, которое произносил Карвакки (как всегда, на трех языках).
— Человек, — говорил мастер, встряхивая головой, — царь над всеми животными: rex delle bestie — понимаешь? Он более жесток, чем волк, он кровожаднее льва и безжалостнее хищного орла, ведь никто из этих тварей не посягает на себе подобных. И лишь человек, bestia bestiarum, убивает своих собратьев. И даже считает это законным! Происходит ли это именем закона или именем Святой Матери Церкви?.. Тьфу, дьявол!
Леберехт опасливо огляделся, нет ли свидетелей их разговора. Карвакки заметил это, положил руку на плечо юноши и, смеясь, сказал:
— Не беспокойся! Те, кто сюда захаживает, не имеют ничего общего с пердунами, восседающими на церковных скамьях, с адамитами[5] и теми, кто ожидает апокалипсиса, ошиваясь у трактирщика с Отмели. Здесь каждый может высказать свое мнение, даже протестант.
Леберехту не оставалось ничего иного, как рассмеяться. Он уже отметил про себя, что завсегдатаи трактира на Отмели несут всякий вздор и во весь голос; но если кто-то по недосмотру начинал говорить о вере, то они разом смолкали, как монахи в трапезной.
Такое уж было время: каждый подозревал другого, хотя по Святому Писанию все должны быть братьями друг другу.
Карвакки прочитал мысли своего ученика. Опустошив кружку, мастер стукнул ею о столешницу, как деревянным молотом, которым он загонял свой резец в песчаник, и прогорланил:
— Черт с ней, с верой! Не существует настоящей веры. Лишь суеверия. Это тебе понятно, мой мальчик?
— Да, мастер, — ответил Леберехт. |