Туда, где хрипло гудит запоздалый паровоз и перестукиваются на рельсах маленькие, видно пустые и потому громогласные, вагоны, ведомые одноглазым железным конем по морскому берегу, куда-то вдаль от полустанка Мамед-Кала.
Судорожно глотая холодные, бьющие в лицо капли дождя, спешит всадник. Спешит, словно хочет нагнать поезд. Впереди разрыв в тучах — полосой сияет красный рассвет. И будто нет там дождя, и гром не гремит, и молнии не сверкают.
Над омытой дождем землей рождается светлый день, и всадник несется туда, на север, в сторону бывших владений шамхалов Тарковских, князей дагестанских, тех, кого белые цари за верную службу щедро одаривали генеральскими званиями да собольими шубами.
Советская власть с первых же дней своего существования поделила земли шамхалов между теми, кто извечно гнул на ней свои спины, а нефтяные и рыбные промыслы национализировала. Только, к великому сожалению бедняков, недолго радовался простой люд. Конец лета тысяча девятьсот восемнадцатого года. Это, как поется в горской песне печали, рожденной в ту пору на скорбных струнах чугура, было время, затмившее серой тучей лучи долгожданного восхода, лучи, ласково согревшие человека на земле. Под свирепым натиском мятежных терских казаков, в которых царизм еще в прошлые века взрастил червь неприязни к горцам, и наемных полков англичан, в числе коих хоть и редко, но попадались и сыны многострадального Индостана — так называемые колониальные солдаты-индусы, прихваченные то ли для экзотики, то ли для острастки — знайте, мол, глядите, куда дотягивается лапа британского льва, — стонала земля.
Казаки валили с севера, англичане с юга. И это не все. Словно потоки селей и горные обвалы, хлынули «единоверцы» турки, снова зашевелились имамы и богатеи.
Ну как тут было выстоять неокрепшей советской власти, не успевшей еще доброй гостьей заглянуть во все горские сакли, переступить жаждущие света пороги, засветиться огнем в скудных очагах, затеплить их?
Восторжествовали черные силы, и бывшие владетели снова подняли головы, — мол, наша взяла, мы, дескать, были и будем наверху. Однако бедняки, познавшие радость обретенной земли, не собирались от нее отказываться и готовы были биться за эту землю не на жизнь, а на смерть…
Скачет всадник, обласканный теплыми лучами рассветного солнца. Кто он и откуда? Абрек это. Саид Хелли-Пенжи. Лесной брат не робкого десятка; качаг — разбойник, наводящий ужас на все живое в Кара-Кайтаге. Дом его — Большой ореховый лес. Родом абрек из Табасарана. Только ни сам он, ни люди не помнят, кто были его отец и мать. Утверждают, будто еще из колыбели его выкрала волчица и вырастила в лесу. Потому-то, наверно, и стал ему домом дремучий лес.
Куда и зачем несется всадник в черном башлыке? Кто знает? Похоже, только сам он да и аллах в небе, который, как видно, смилостивился над ним, раз осветил ему дорогу и, разогнав тучи, пронес над его узкими плечами дождь и теперь вот стелит впереди путь прямой, как выемка на лезвии кинжала.
Саид Хелли-Пенжи проведал о тайне и скоро завладеет ею. Это-то и гонит его. Вот что подхлестывает. Но он скачет, а сам озирается вокруг, не забывая о поговорке: оказавшись один в пути, заведи глаза и на затылке.
Кого только не влекла к себе тайна, хотя, как записал всего неделю назад на полях рукописного корана с медной застежкой известный своей ученостью почтенный Али-Шейх из Агач-аула, «самая великая тайна — это жизнь, и постичь ее дано не каждому, но безмерно удачлив тот, кто владеет ключом этой тайны».
Славная смерть
На расстоянии второго рассвета от этих мест, на небольшом кладбище у Агач-аула, осененном густой тенью вековых деревьев, после полуденного намаза похоронили человека, чье имя не один десяток лет благословляли не только жители долины, но и горцы-тавлинцы. Друзья и родственники увенчали могилу покойного небывало искусным надгробьем. |