Изменить размер шрифта - +

Видите? Даже здесь, в укромном уголке вдали от всех, мой язык идет на поводу у обмана. Нет, моей вины во всем этом нет: не я срываю замки, не я вламываюсь в дверь, не я беру чужое. Двери уже были открыты. Конечно, не она сама их открывала. На это имелся дворецкий по имени Скука. Она говорила: «Скука, устрой что-нибудь веселое». Он отвечал: «Будет сделано, мадам», и натягивал белые перчатки, чтобы мне не удалось опознать его, когда он откроет дверь в мое сердце, чтобы мне казалось, будто имя его Любовь.

Вы думаете я пытаюсь избежать ответственности? Нет, я отдаю себе отчет и в прежних, и в нынешних своих поступках. Никогда не приходило мне в голову пойти к церковному алтарю, в отдел регистрации, клясться в любви до гроба. Мне не доставало смелости. Не доставало решимости вымолвить: «Пускай нас свяжет это кольцо». Сказать: «Я обожаю тебя всем своим телом». Да и как можно сказать такое и без зазрения совести трахать кого-то другого? Если вы дали такие клятвы и нарушили их, разве не следует и заявить об этом в открытую?

Удивительно, что брак, дело столь публичное и доступное взорам, порождает и самую тайную из связей — измену.

 

У меня была одна любовница, ее звали Вирсавия. В браке она была счастлива. С нею мне стало понятно, что такое плавать на подводной лодке. Мы не могли встречаться с нашими друзьями, по крайней мере она не звала своих, поскольку они были и его друзьями тоже. Моим тоже ничего нельзя было говорить — об этом просила она. Мы медленно погружались все глубже в наш ограниченный любовью, выстеленный свинцом гроб. Говорить правду, утверждала она, это роскошь, которую мы не можем себе позволить, и ложь превращалась в добродетельную экономию, который мы придерживались. Говорить правду было больно, поэтому ложь стала подвигом. Два года меня не покидала надежда, что она в конце концов все-таки, все-таки решится от него уйти, а потом у меня вырвалось:

— Я пойду к нему и все расскажу!

В ответ она заявила, что это «чудовищно!». Чудовищно будет сказать ему такое. Чудовищно! Мне вспомнился прикованный к скале Калибан: «Заешь краснуха вас за то, что говорю я».

После, когда удалось вырваться из этого ее мирка двоемыслия и масонских знаков, мне пришлось научиться воровать. До того не было нужды красть у нее что бы то ни было — она сама выкладывала свой товар на одеяло и просила выбирать. (В скобках указывалась цена.) Когда же мы расстались, мне захотелось получить от нее свои письма. Но она сказала, что хотя авторское право остается за мной, письма эти — ее собственность. То же самое она говорила и о моем теле. Наверное, это некрасиво — залезть в ее чулан и забрать свое. Найти письма не составило труда — она сложила их в большую мягкую сумку и надписала на бирке «Оксфама», что это следует возвратить мне в случае ее смерти. Как трогательно: он безусловно должен был прочесть письма, но ее в тот момент уже не будет, чтобы испытать на себе последствия. А мне бы захотелось их читать? Наверное. Как трогательно.

Пока костер, разожженный в саду, пожирал один за другим листки моих писем, меня терзали мысли о том, как легко сжечь прошлое и как трудно его забыть.

 

Вы уже поняли, что со мной так бывало снова и снова? Наверное, думаете, мне постоянно приходится залезать в чуланы замужних женщин? На высоте у меня голова не кружится — это в глубинах мне становится плохо. Странно, что я вообще туда попадаю.

 

Мы лежали на постели в снятой комнате, и ты брала из моих рук сливы, что переливались всеми оттенками синяка. Природа изобильна, но переменчива. Один год морит голодом, а другой убивает изобилием любви. Тогда ветви деревьев клонились от тяжести плодов до земли, а ныне они голые плачут на ветру. Ни единой спелой сливы, хотя сейчас август. Не ошибаюсь ли я в этой сомнительной хронологии? Может, следует припомнить глаза Эммы Бовари или платье Джейн Эйр? Не знаю.

Быстрый переход