Но как только я обнаружил, что могу любить мужчину — настоящей любовью с поцелуями, слезами и подарками, — мне стал заметен след, который оставила во мне женщина. След, который оставила Флокс. И этот след гораздо лучше того, что может оставить мужчина.
С отцом я больше не виделся, Кливленд мертв, Артур, кажется, сейчас на Мальорке. Однако благодаря тому, что я ношу в себе память о них — ну же, Бехштейн, назови вещи своими именами! — они мне больше не нужны. В конце концов, человек способен научиться быть себе отцом. Но вот чему я никогда не научусь, так это быть целым миром, каким была Флокс. Миром с собственной флорой и фауной, законами физики, атмосферой и птицами. Я остался, как Колридж с его бесполезными романтическими стихами, с блестящим носком и воспоминаниями, фальсифицированным отчетом о моем визите на ее планету, оставляющим неясности насчет того, что же там произошло и почему я не мог там остаться. Да, я любил ее, но тогда не нуждался в ней либо нуждался слишком мало. Она — мир, обретенный и потерянный мною. У меня осталась лишь фотография и носок. Я жалею, что не попрощался с ней.
Так или иначе, меня спасла не любовь, а дружба. Мы с Артуром перебрались из Нью-Йорка в Париж, а оттуда — в Барселону. Мы знакомились и ненадолго сближались с молодыми мужчинами и женщинами, потом с удивлением обнаружили, что нам практически нечего сказать друг другу. Когда мы все-таки заговаривали, речь шла только о Кливленде. Казалось, что он остался единственным связующим звеном между нами, и мы грустно смотрели в бокалы темного испанского вина. Мы объединились, но не стали единым целым, потому что не доверяли друг другу, хотя оба испытывали искреннее и теплое чувство привязанности.
Мне рассказывали, что похороны Кливленда превратились в странное действо, на которое пришли пьяные и таинственные бродяги и вся его призрачная семья. Фелдман и Ларч с дюжиной других байкеров сформировали вокруг катафалка траурный эскорт, какой принят у морских пехотинцев. Погребальную службу отправлял карлик, преподобный Арнинг, которому Кливленд приходился внучатым племянником. Сестра Кливленда Анна прилетела из Нью-Йорка и стояла рядом с могилой брата в его черной кожаной куртке. Любовник отца, Джеральд, так истерически рыдал, что ему пришлось вернуться в машину. Мохаммед, по его словам, все время держался рядом с Джейн, обнимая ее за плечи, в ожидании того момента, когда она все-таки заплачет; но Джейн, как это бывает с теми, у кого долго и мучительно умирал от рака любимый человек, проявила силу и смирение и, не отводя глаз, бесстрастно наблюдала за скорбными движениями крохотных рук преподобного и выходками толпы. На ней было странное кургузое черное платье, которое сорок лет назад ее мать носила в виргинской глубинке, так что и эта особа наложила трагикомический отпечаток на похороны, которые и сам Кливленд не смог бы сделать лучше. Я отчаянно жалею, что не был там. Я должен был с ним попрощаться.
Когда я сейчас вспоминаю то головокружительное лето, глупое, нелепое, милое и страшное, мне кажется, что в те дни я ел, вдыхал запах чужой кожи, различал оттенки цвета, даже просто сидел с несравнимо большей страстью и надеждой. И страсть была полна веры и верности, а надежда — самоотверженности. Люди, которых я любил, были личностями, вокруг которых рождались слухи и поднималась шумиха. Я ходил с ними в кино и сидел возле памятников. Разумеется, то, что я написал, не мемуары, а всего лишь воспоминания, искаженные тоской по прошлому, стирающей его истинные следы. И конечно, как всегда, я все преувеличил.
|