— Что же из этого? — спросила я холодно.
Она пожала плечами и, возведя глаза к потолку, проговорила:
— Вам виднее. Вы королева.
Хотела ли она этим сказать, что мне не следует приближать к себе человека в таком возрасте и с такой приятной внешностью, или, напротив, что я вправе себе это позволить — я не поняла и не стала уточнять. Я просто рассмеялась.
Быть может, я и совершила не совсем обдуманный шаг, но так мне почему-то захотелось. И главной причиной, убеждала я себя, явилось то, что я тосковала по Генриху, а этот человек лишний раз напоминал мне о нем, мог многое восстановить в памяти и рассказать из их совместной походной жизни. А еще, наверное — осознанно или нет, — я стремилась к защитнику и другу — мужчине, кому я могла бы доверять, кто сумел бы стать хоть каким-то подспорьем и утешением в ту страшную минуту, когда в детскую комнату к моему ребенку войдут малознакомые мне высокородные дамы и по решению совета и парламента заберут рожденного мной сына, дабы достойно воспитать его, а также освободить королеву, то есть меня, от несвойственных ей обязанностей.
Присутствие Оуэна при моем дворе действительно скрашивало мои дни. Он оставался таким же внимательным и отзывчивым, как прежде, вполне понимая причину моего беспокойства и настроения. Маленький Генрих быстро привык к нему и полюбил.
Меня же Генрих окончательно признал: между нами, как мне казалось, протянулась та особая, неразделимая связь, что существует между матерью и ребенком еще до его рождения, и нет силы, чтобы разорвать ее, что бы между ними потом ни происходило. У меня с моей собственной матерью, которую я успела возненавидеть, тоже, несомненно, существовала подобная связь.
Однако лишь в детской я свободно общалась с ребенком, бывала с ним наедине. В саду, где мне так хотелось поиграть с ним вдвоем под деревьями, он всегда находился под неусыпным присмотром стражи, как и полагалось, — ведь он стал уже королем.
Я старалась подольше задерживать Оуэна Тюдора возле себя, беседуя с ним. По-прежнему мне нравился его акцент, но, главное, этот человек приятно отличался от многих других. Может быть, потому, что не был чистокровным англичанином. Несомненно, он в свое время нравился и моему Генриху, иначе тот не присвоил бы ему титул личного оруженосца. Впрочем, Тюдор получил его за храбрость, проявленную в битве при Азенкуре.
Не признаваясь самой себе, я отчетливо понимала, какими бесплотными и зыбкими становились мои воспоминания о Генрихе, отдалялись от меня. Меня уже так не охватывала скорбь. Да, он был добрым супругом; мы переживали чудесные, незабываемые минуты близости, мы воистину любили друг друга. Однако — и со временем я начала понимать это все яснее — он стал для меня в большей степени легендарной, нежели реальной личностью: полководцем, солдатом, великим королем… И вполне земным также… но все же… все же…
Позднее я слышала нечто подобное и от других людей… От многих. Говорили, что самим Господом предназначен он в короли; что его беспутная юность прекрасно оттеняла то, чем он сделался потом, — и в этом тоже видели предначертание свыше… Его идеализировали, возводили в божество, и я вместе со всеми преклонялась перед ним. Но настоящая ли это любовь?
Нужно сказать, подобные мысли посещали меня не часто. Больше всего я думала сейчас не о свершившейся уже потере, а о с неизбежностью грядущей — о моем сыне.
Что касается Оуэна Тюдора, то, как я уже упоминала, беседы с ним все больше привлекали меня, и я старалась видеть его чаще.
Однажды, зайдя в небольшую комнату, где он обычно вел денежные дела и подсчеты, я застала его одного. Он немедленно встал и почтительно поклонился.
— Сядьте, Оуэн Тюдор, — сказала я.
Я тоже села возле его стола, и некоторое время мы молча смотрели друг на друга. |