Изменить размер шрифта - +
Он взял на себя обязанность внушить нам правила религии, чести и науки света, в остальном он положился на нашу нравственность, на нашу признательность, на наше собственное понятие об обязанностях и привилегиях семейного высокого звания. Конечно, он так держал себя с нами, что мы не имели никакой законной причины жаловаться, однако в этих семейных сношениях чего то недоставало.
Как ни непонятно и даже смешно может показаться это многим, тем не менее справедливо, что никто из нас не находился с ним в коротких отношениях. Я хочу этим сказать, что он был нашим отцом, но не товарищем. В его обращении, неизменно спокойном, что то такое повелительно держало нас вдали. Я никогда не чувствовал такого стеснения – в то время я испытывал его безотчетно, – как когда представлялся случай обедать с ним наедине. Никогда я не рассказывал ему о тех удовольствиях, которыми забавляются все мальчики, молодым человеком я всегда говорил ему не вдаваясь в подробности о планах насчет моей будущности. Не от того, чтобы я ожидал, что он строго остановит эти признания, он был на это неспособен, просто он казался мне натурой слишком высокой, чтобы унизиться до нас, мне казалось, что его и наши мысли не могли иметь ничего общего. Итак, о всех моих радужных планах я беседовал со старыми служителями, мои первые литературные опыты читал я моей сестре, и никогда не попадали они в кабинет моего отца.
Потом, когда он выражал брату моему и мне свое неудовольствие, если мы его заслуживали, он пугал нас – своим спокойствием, он производил на нас странное неизгладимое впечатление, и находиться под этим впечатлением было таким великим несчастьем, какого только мы опасались.
Будучи мальчиками, каждый раз, когда особенно шалили, раздражение у отца не обнаруживалось никакими внешними признаками, кроме красного пятна, которое непременно появлялось на щеках его в эти минуты. Однако обращение его с нами совершенно менялось. Он не читал нам нравоучений, не обрушивал на нас свой гнев, не подвергал нас никакому наказанию, но обращался с нами с холодной и презрительной вежливостью (особенно если наш проступок носил характер низости или пошлости). В подобных случаях, когда отец заговаривал с нами, он не называл нас по именам, если встречался с нами, непременно отворачивался, если мы задавали ему вопросы, он отвечал нам самым лаконичным образом, словом, вел себя так, как будто говорил нам ясно: «Вы недостойны пользоваться дружбой вашего отца, он дает вам почувствовать это самым презрительным образом». Мы были заключены в домашнее чистилище по целым дням, иногда по целым неделям. Для нашей детской чувствительности (особенно для моей) не было хуже наказания в сравнении с этим.
Я не знаю, в каких отношениях отец был с моей матерью. С моей сестрою он держал себя с дружеской любезностью прежних времен. Он был для нее исполнен внимательности и обращался с нею, как со знатной дамой, которая была у него в гостях. Даже когда мы были одни, он вел ее под руку в столовую совершенно так, как вел бы герцогиню на парадный обед, где царствовал этикет. Нам, мальчикам, он позволял выходить из за стола раньше него, но не раньше сестры. Если слуга бывал виноват перед ним, он мог надеяться на прощение, но если он оказывался виноватым перед моей сестрой, он был уверен, что ему тотчас откажут от должности. В глазах моего отца дочь занимала место матери и заменяла ее. Он считал сестру столько же хозяйкой дома, сколько и своей дочерью. Приятно было видеть смесь аристократизма и привязанности, выражавшуюся в его обращении, когда он нежно целовал сестру в лоб при первой же встрече с ней каждое утро.
Отец мой был не выше среднего роста, голова у него была небольшая, лоб скорее самый обычный, нежели сократовский, цвет лица чрезвычайно бледный, исключая минуты волнения, тогда, как я уже заметил, он был расположен к яркому румянцу. Большие серые глаза излучали что то повелительное и придавали его лицу выражение достоинства и твердости, которое встречается редко.
Быстрый переход