Кажется, я дошел до последней, самой проклятой части своей исповеди, когда он прервал меня.
– Избавьте меня от этих подробностей, – сказал он сухо и поспешно. – Вы довольно уже сказали, довольно оскорбляли меня.
Он вынул, наконец, книгу, на которой все время лежала его рука, и подошел с ней к столу. На одну минуту он остановился, бледный и безмолвный, потом медленно открыл книгу на первой странице и сел.
Эту книгу я тотчас узнал. В ней содержалась биографическая история его рода, восходившая до предков самых отдаленных времен и продолжавшаяся до дня рождения его детей. Роскошное издание in quarto с богатыми виньетками и рисунками в древнем вкусе и со всеми легендами, составленными по его указанию, эта книга стоила ему многих лет настойчивого труда: на каждом листке значились в историческом порядке дни рождения и смерти, браки, имущество, гербы, феодальные титулы всех древних норманнских баронов, от которых он вел свое происхождение, иногда вместо заглавной виньетки сделано любимое оружие рыцаря или силуэт барона, найденный на надгробном камне в чужой земле.
Когда история доходила до новейших времен, над каждою статьей выгравированы были прекрасные портреты, и виньетки представляли остроумные символические аллегории о замечательных и любимых наклонностях героя каждой биографии. Таким образом, страница, посвященная матушке, была окаймлена по обеим сторонам любимыми ею фиалками, которые густыми фестонами [Фестон – живописное украшение в виде зубчатого или волнистого узора, гирлянды и т, п.
] свивались вокруг последних грустных строк, рассказывавших о ее смерти.
Медленно и молча перевертывал отец толстые веленевые страницы одну за другою – страницы этой книги, которая после библии занимала первое место в его уважении, и дошел, наконец, до предпоследней, на которой, по моему предположению, должно было значиться мое имя. Наверху выгравирован мой портрет в миниатюре, когда я был ребенком, под ним значились день моего рождения, мои имена, название школы и университета, где я воспитывался, и, наконец, профессии, избранной мной. Оставшееся место предназначалось для описания впоследствии других особенностей моей личности. Отец устремил глаза на эту страницу, сохраняя прежнее молчание и прежнюю леденящую холодность на лице.
Не слышно уже шарманки, но приятный шелест листьев и веселый отдаленный стук экипажей все еще доходили до слуха. В саду соседнего дома резвились дети.
Когда долетали до нас их свежие, звонкие, веселые голоса, сливаясь с единственным гимном, воспеваемым листьями деревьев Господу, в эту самую минуту я увидел, как отец, не спуская глаз со страницы открытой перед ним книги, протянул дрожащие руки к моему портрету и закрыл его от меня.
Тут он заговорил, но не поднимая глаз, обращаясь скорее к самому себе, чем ко мне. Его голос, всегда такой звучный и богатый интонациями, теперь приобрел какую то жесткость притворного спокойствия и душевного насилия и показался мне совершенно незнакомым.
– Сегодня утром я пришел сюда, готовясь к тяжелому, прискорбному разговору. Я знал, что признание в проступках, в пагубных увлечениях поразит меня. Я знал, что, несмотря на все мое желание, не от меня, быть может, будет зависеть забыть это со временем. Но как далек я был от предчувствия, каким позором мой родной сын заклеймит меня и мой род, с какою низостью он употребил во зло мое доверие к нему, которым я так гордился! Я не могу выражать своего негодования… Не от меня зависит приговор над вами. Вы преступник, и сами уже укоряете себя, и казнь уже пала на вас.., и не только на вас: бесчестье моего сына падает на его брата, покрывает позором его отца и даже столь чистое имя его сестры теперь может быть соединено с…
Содрогание прервало его слова. Когда он продолжил, его голос стал слабее, и голова опустилась вниз.
– Повторяю, вы упали ниже всякого упрека и осуждения, но я имею обязанности в отношении отсутствующих детей. |