Но он был не из таких, чтобы уступить.
— Та-ак. Хвост начал поднимать, — прищурился он на Букреева. Услышал, наверное, что в райисполкоме новые люди появились? И они поддержат, так? Воин, бригадир, новатор! Помидорки на морозе вырастил, арбузы принялся садить… Как не поддержать такого? Авторитет! А про овощи забыл, да? Гляди, что у тебя в поле! Заморозишь — под суд пойдешь! Вот и весь сказ.
Павел Степанович уже успел овладеть собой и спокойно произнес:
— Слушай, уматывай ты отсюда. Бренчишь языком, как балалайкой. Судить людей у тебя еще нос не дорос. — И заковылял на своей деревяшке к огню, помахивая рукавом, выдернувшимся из-за пояса.
Женщины, сгрудившиеся вокруг двуколки, ругаясь и шумя, тоже стали расходиться. Осталась одна Тася. Карасев повернулся к ней. И выражение его лица, и взгляд как будто говорили: «Вот и поработай с такими вот… И руководи соответственно…» Возмущение, постепенно нараставшее в Тасе, внезапно прорвалось:
— Нечего сказать, распорядились! Задали трезвону! Да как у вас язык поворачивается кричать на такого человека? — Чувствуя, что в ней все дрожит от негодования и что сейчас она окончательно выйдет из себя, Тася повернулась, пошла следом за Букреевым.
— Это еще что за чин? — послышался ей вслед голос Карасева. — А-а, агрономша Голубева. Н-ну, подожди, поганка!
— Вот это руководитель! Вот это деятель! — негодовала Тася, догнав Павла Степановича.
Букреев сумрачным взглядом проводил двуколку Карасева и, словно продолжая начатый разговор, произнес:
— Крепко засел он в нашем колхозе. А нынче все! Он это чувствует, вот и шеборшит. Пусть пошеборшит, а потом копытами оземь стукнет — свалим.
Весь остаток дня Тася ходила по владениям бригады. Когда осмотрела конный двор, фермы, познакомилась со всеми работниками, призналась:
— Я ожидала увидеть худшее.
— За такой отзыв я вас, товарищ агроном, угощу собственноручно выращенными арбузами. Идемте, — полушутя сказал Букреев и уже серьезно добавил: — Было лучше. Я здесь с первого дня в колхозе-то. Капелька по капельке собирали добро, хозяйство ладили. Государству в карман не залезали. Но недоглядели — и заскрипело хозяйство. Виноваты в этом не только наши липовые руководители. Но и мы. И я тоже. Вот он орет, глаза таращит, как налим, Карасев-то, А кто его сюда звал? Кто ему колхоз доверил? Мы. Начальство прислало, мы голосуем — и делу конец. Провернули мероприятие. И я тоже, видел ведь по морде, по ухваткам видел, что это за фрукт, но руку поднял. Безразличие какое-то, что ли, появилось, червяк этот, душеед…
— Вы наговариваете на себя.
— Наговариваю? Кабы не наговаривал! — Букреев замолчал, призадумался. Лицо сделалось грустным, у губ легли складки, которые еще больше отгоняли худобу ввалившихся щек. Потом он медленно заговорил и тихим своим голосом поведал о том, что не давало ему покоя, томило и тревожило.
Себя он винил во многих колхозных бедах. Избавился вот от обязанностей члена правления и окопался в своей бригаде. Нашлось немало таких, как он. Отошли в сторонку от ответственности, позволили хапугам прибрать колхоз к рукам. Год от года меньше и меньше стали выдавать на трудодень хлеба и денег, а о таких вещах, как сено, мясо, мед и прочее, — даже и говорить перестали. Будто так и полагается: жить колхознику в деревне и покупать молоко для ребятишек. Не всегда так было. Пока не началась война, колхозники «Уральского партизана» жили как полагается. Дома у них не валились, и никто не прятался за минимум, который очень удобен для лодырей. Двести трудодней — вот она, эта шаблонная цифра, одинаковая для старухи и для здорового мужчины. |