Изменить размер шрифта - +

— И на том стоишь, будто архиерей называл царя Петра Алексеевича антихристом?

— Стою и стоять буду!

— Ни от одного слова не отрекаешься?

— Нет! Нет! Нет!

Феофан Прокопович видимо прятал свои торжествующие глаза... «А! Попалася старая лиса!..»

— А ведаешь ли ты, какими муками ты мучен будешь за твои хулы? — спросил Ягужинский.

Левин посмотрел на него с удивлением.

— Я ищу мук, а ты мне грозишь ими! Молю о чаше меда, и ты сулишь мне ее. Давай же скорей! Вот мои руки, — и Левин вытянул их, — вылущивай кости из кожи, отделяй сустав от сустава, вытягивай жилы мои, аки струны, и струны сии будут греметь хвалу Богу Вседержителю! Га! А они стращают меня муками, мучьте же меня больше! Мучьте святое тело архиерея Божия, вы недостойны ступать вашими ногами по той земле, иде же его честные нозе ходят! Зовите мучителей, слуги антихристовы!

Он прошел в такое исступление, что его тотчас же вывели.

***

Ночь. Каземат тускло освещен ночником. За решеткою казематного окна слышны мерные шаги часового. Левин сидит у стола, опустив седую голову на руки.

— Матушка! Матушка! Видишь ты славу мою? — говорит он тихо. — Тело мое болит, кости ломят во мне, а я радуюсь духом... Дожил... Доживу ли до последней славы.

Он вспоминает последнюю очную ставку с старым митрополитом.

— Отче святой, прости, прости меня! Мукам отдаю я тело твое ветхое... Я хочу вместе с тобою стоять одесную Бога Вседержителя...

Он помолчал и, взглянув в оконце, увидал, что ночь уже на исходе, восток алеет, воробьи за окном чирикают, ласточки проснулись.

Жаль ему чего-то стало.

— Али мне прошлого жаль, по младости встосковалась душа? Нет, не жаль мне младости, не воротишь ее. Не почернеть моей головушке седой, не потечи быстрой речушке вспять. Али мне Ксенюшку жаль неповинную? Да и ее не воротишь, и к ней дороженька заросла, а может, она и гробовой доской прикрылася... Али об Евдокеюшке душенька моя восплакала? Нету, рассыпалася она золою по лесу, в дыму ее тело девичье развеялося... А все он, лиходей мой, заел жизнь мою... Одного жаль мне — старца Божия, архиерея кроткого... Плакал он сегодня, глядючи на мое окаянство. Тяжко мне было видеть персону его благую, благолепную... А как и его поведут на плаху, на поругание? Нет, сниму с него оговор, завтра же пойду в тайную и сниму...

Все алее и алее становится восток... Утро заглядывает в тюремное оконце... Скоро день заглянет...

А ему что до этого? День, ночь, жизнь, смерть — все это для него чужое... все пропало... наступает вечность...

 

***

Жаркий летний день заглядывает в казематное оконце. Железные решетки не мешают солнцу, не мешают жизни врываться в тюрьму...

А для него нет уж жизни и солнца нет, не надо ничего.

Он был в тайной. Снял оговор с митрополита...

Чего ему это стоило! Он снял оговор на дыбе... под 25-ю ударами палача, все вынес за доброго старичка, и ему теперь легче... Все кости переломаны, вся спина сплошною раною стала, а легче!

— Непостижима ты, душа человеческая! — думается ему. — Легче мне... мама! Мама! Я к тебе хочу... я плакать хочу, так, как маленьким плакал... Нет, не сумею уж так плакать...

— Господи Исусе Христе сыне Божий, помилуй нас! — слышится голос за дверью.

— Аминь.

Входит монах.

— А! Это ты, Решилов... Опять пришел увещевать меня?

— Да, ищу твоего спасения.

— О! Иуда, вотще трудишися... Поди к моим мучителям и скажи им последнюю волю мою... Коли меня выпустят отсюда, я пойду по лицу земли российской и во всех градах и на путях кричать и порицать царя злыми словами буду и новую веру осуждать на всех стогнах и распутиях, дабы народ ужасался.

Быстрый переход