Изменить размер шрифта - +

— Отчего же? И что это за «Труба» такая?

— Книга така, зовется «Труба», Лазарь Баранович написав... И поплакала ж я над сею «Трубою»! Така трудна, така товста, що Господи!

Левин невольно засмеялся — так ему понравилось это наивное признание.

— А вы, верно, большая шалунья были в монастыре? — спросил он.

— Я у матушки игуменьи закладку бувало в «Патерици» перекладую, а вона й забуде, на якому святому остановилась, та зараз и каже: «Се певне лупоока коза Ксенька Хмара переложила...» То вже мени й несуть «Трубу», а я плакать.

В это время на Днепре, вдали от берега, послышались голоса. Сквозь вечернюю темноту можно было различить, что плывет лодка, наполненная людьми. Сидевшие в лодке говорили по-русски.

— Се москали, — тихо заметила Докийка.

Действительно, слышна была великорусская речь.

— И указал он, братец ты мой, запереть все улицы — «прешпехтивы» по-ихнему, чтобы никто по ним, значит, не ходил и не издил, — говорил один голос.

— Как же так? А коли дело есть — идти или ехать надо: как же тут быть?

— Поезжай в лодке по Неве али по Невке.

— Да как же я до Невы-то доберусь? Все же надо улицей идти.

— Ни-ни! Ни боже мой! Пророй прежде канаву, да в лодке и поезжай. А коли ты пошел либо поехал по улице — тотчас ноздри рвать, да в Сибирь.

— Верно.

Далее слов не было слышно, а немного погодя раздалась песня, доселе звучащая по всей русской земле: «Вниз по матушке по Волге».

Оксана и Докийка слушали эту песню, притаив дыхание. Левин тоже сидел молча, не будучи в силах освободиться от тяжелого впечатления, произведенного на него болтовней солдат, болтовней, которую, однако, повторяла вся тогдашняя, взбудораженная и напуганная петровскою дубинкою, Россия.

Из-за сада, за которым стоял дом Хмары, послышались окрики: «Докіе? Доко! Де ты?» То кричала Одарка, наймичка в доме Хмары, ходившая за панскими коровами, телятами и свиньями и отлично умевшая готовить колбасы для самого гетмана Мазепы, до которых покойник был «вельми ласый». «Докійко! Де ты, иродова детина!» — повторился окрик.

— Ось-де я, бабусю, — отозвалась Докийка и бросилась к дому.

Левин и Оксана остались вдвоем. Оба молчали. Первым заговорил Левин.

— Эта песня всегда напоминает мне детство и родную сторону, — сказал Левин. — Я слышал ее на Волге, маленьким, когда мы с отцом были в Саратове. Мимо Саратова проезжала большая косная лодка, и на ней пели эту песню. Сказывали тогда, что то была понизовая вольница. Воевода послал команду перехватить лодку, так те не дались — из ружей палили. Одного казака ранили. А после опять грянули песню — так весь Саратов сбежался на берег. Так пришлась мне по сердцу их песня, что я, маленьким, сам думал уйти куда глаза глядят, чтоб потом стать атаманом, вроде Ермака Тимофеевича, и идти в Ерусалим — отбить его у неверных. Да так на том и остался. Взяли меня в царскую службу, дослужился я до капитана, мыкался по белу свету, и опостылела мне эта служба. Заскучал я. Если б мне не думалось послужить после нашему царевичу, — полюбился он мне, — так я бы давно ушел в монастырь, на Афон, в Святую землю. Опостылела мне Русь, тянет куда-то в страны неведомые. Да я и уйду.

Девушка сидела молча, потупив голову. При последних словах Левина она вздрогнула и еще более потупилась.

— Только у вас, пока я лежал больной, я и увидел свет Божий, — продолжал он. — Да не надолго и это.

Быстрый переход