Изменить размер шрифта - +

— Ах, Марьюшка, голубушка, — нельзя этого.

— Для чего нельзя? Да и не вечно мы там останемся. Как сам-то помрет... так царевич и простит нас и ко двору вернет. Я Афросинью знаю, видала ее у Вяземского, она добрая, она за нас будет.

Орлов качал головой.

— Так на Дон уйдем, Ваня, а оттуда за Кубань, к Игнату Некрасову: он меня знает, маленькой на руках носил, песни пел про Ермака да про Стеньку Разина.

— Ах, дурочка ты моя милая, казачечка моя неразумная.

— Нету, Ваня, соколик мой, я правду говорю... А тут мне не жить... На меня уж пальцами показывают.

Орлов не знал, что сказать. Мелкая, эгоистическая натура его натолкнулась на нравственную дилемму, и чуть только крокодил показал свою страшную зубастую пасть, петровский делец и карьерист тотчас закричал: «Пожирай моего ребенка, только меня не трогай». Он глубоко чувствовал низость своей души, но тем с большею энергиею старался не признавать этой низости и всю тяжесть ответственности сваливал на душу невинную, искреннюю, глубоко и страстно привязавшуюся к своему губителю. Он был мастер выслуживаться перед царем, мастер сочинять доносы, в которых он, несмотря на свою молодость, очень набил руку, а через это и карман, но нравственной жертвы не понимал. Он понимал только, и понимал вполне реально, что выгодно и что невыгодно, что приятно и что неприятно, но дальше этого не шел ни его реальный мозг, ни его реальное сердце. По этой логике чести он увлекся красотой Гамильтон, которой увлекались и Петр сам, и Меншиков, и Шафиров, и Головкин, и Брюс, и Толстой; к несчастью, увлекшись сам, он увлек и девушку. И теперь, когда она стояла на краю пропасти, он отдернул от нее свою запачканную доносами руку. Он оказался осторожным лично для себя, как всякая мелкая, трусливая натура, он, говоря современным языком, действовал анонимно, как всякая бездарность, чувствующая, что она может выказаться невыгодно для себя, и сознающая, что не имеет за собой таких качеств и дарований, которые выкупали бы эту мелочность. Удалиться от двора, бросить карьеру — это было выше его маленьких сил.

— Ваня! Ваня! Что ж нам делать? — отчаянно говорила девушка.

— Подожди, подожди, моя лебедушка! Я подумаю, — отвечал он и пояснил, что он должен сейчас уйти, что его ждет царь для прочтения какого-то прожекта. — Завтра я приду к тебе.

И, поцеловав плачущую девушку, он быстро удалился, как бы боясь, что она его остановит.

Оставшись одна, Гамильтон серьезно стала обдумывать план побега. Но она ни за что не хотела бежать без своего Вани.

Больше всего сердце тянуло ее к царевичу. Он так же, как и она, страдал и боялся. Он надеялся на более счастливые дни.

«Повидаюсь с Вяземским Никифором, — думала девушка, — побываю у царевичева отца духовного, у отца Якова... Как ему не знать, где царевич? Царевич ему на духу подлинно сказал... А то к Кикину дойду, и он знает, он поможет нам...»

И бедная верила в возможность исполнения своих планов. Она верила, что после непогоды блеснет и их солнышко. А у нее одно солнышко, только бы оно было с нею, только бы оно не заходило...

«А она, Афросинья, добрая, приголубит меня, — снова мечталось... — Я и Вяземского попрошу...»

— Дай-ка я тебя, боярышня, раздену, в постельку уложу, не ранняя, чай, уж пора, матушка, вторые петухи пропели, — говорила мамка, входя в спальную.

— А ты, мамушка, в Киеве не была? — вдруг спросила боярышня.

— А что, матушка? На что тебе?

— Так... Много туда ходу?

— Я чаю, молиться туда хочешь идти? Куда вам с белыми-то ножками!

— Ну, мамушка, скажи только, голубушка.

— Не ведаю, родная, не была сама.

Быстрый переход