Еловая шишка снова упала. Старик поднял голову. На нижних ветвях ели скакала белка.
— А! Это ты, воструха, мечешь в меня шишками... Ишь скачет дурашка — и веселехонька, поди ты... О-о-хо-хо! Как-то все Господь премудро устроил... Вот она себе скачет тут по веточкам, — и нуждушки ей нет до того, что люди делают, что-то творится в Москве-матушке, что в Питере поделывается, какие там батюшка царь Петр Алексеевич новые вавилоны затевает... Скачет она, зверина малая и довольна, коли орешек найдет, — и завидушки-то у ней нету, жадности этой, что у человека, оком бы несытым и несытым сердцем все пожрал и у друга-недруга кусок бы из горла отнял, да не с голоду, а с того, что у самого лари и клети от богачества ломятся... Э-э-хе-хе! Житие ты человеческое, житие плачевное... А белочке Божьей и горюшка нету.
Но вот лес начал редеть. Чаще и чаще становились прогалины, светлее становилось кругом, голубые просветы над бором расширились, солнце заглядывало глубже и глубже в разредевшую чащу.
Вон и поляна вырисовалась из-за чащи. Одна половина поляны и лес облиты лучами солнца.
На поляне, из-за деревьев, виднелись строения. Вился белый дымок к небу.
Присутствие жизни сказалось сразу, во всем: то затявкает собака, то прокричит петух. И лесные птицы стали как будто говорливее, когда выбрались из мрачного дремучего бора.
Где-то глухо, гнусливо прокуковала кукушка. Кобчик, маленький хищник ястребиной породы, задорно и звонко кикикает, гоняясь за каркающей вороной.
Золотистая иволга назойливо преследует неповоротливую сороку и сама же свистит и трещит, словно бы ее обижали, а не она.
Звуки жизни так и хлынули отовсюду, точно вырастали из земли, зарождались в воздухе.
— Вот и скиты — тихое пристанище, — сказал старик, отирая потный лоб.
— Слава Богу, пустыня, — отозвался младший его спутник.
— Давно я тут не был, — продолжал старший. — Поди, многое изменилось.
— А признают тебя, дедушка?
— Собаки не признают, чай, новенькие теперь, а люди, надо полагать так, признают.
— А как-то меня примут?
— Вестимо как: спервоначала с опаской, с искусом, а потом в свой закон введут, — без этого нельзя. Да закон у них русский, старый истовый закон, и живут истово, не то что в проклятом Вавилоне-Питере.
Они вышли, наконец, на поляну. Широкая ровная поляна обнаруживала присутствие прочного и постоянного жилья человеческого. Деревянные избы, большие и малые, обнесенные заборами, и крытые навесы раскинулись по поляне, а некоторые хоронились одним боком в лесу.
Около одного двора звонко залаяла собака.
— А! Увидал пес чужого, — заметил старик, — теперь подымут лай.
И лай действительно поднялся.
В одном окне ближайшей избы показалось человеческое лицо и скрылось тотчас.
Подвигаясь далее, путники увидели, что на завалинке одной избы, стоящей влево от главной тропы, сидит мужик и крестит левой рукой гусят, которые паслись перед ним на зеленой лужайке. Около него стояла желтая собака с острою мордою и острыми ушами и лаяла словно по заказу, не двигаясь с места.
Путники приближались к мужику.
— Господи Исусе Христе сыне Божий, помилуй нас! — сказал нараспев старший путник.
— Аминь, — отвечал мужик, немного подумав.
Путники подошли еще ближе. Собака перестала лаять.
— Януарий Антипыч в ските будет? — спросил старший путник.
— А вы что за люди? — в свою очередь спросил мужик, привстав с завалинки.
Тут только можно было увидеть, что правая рука у него была сухая, сведенная, она изгибалась назад. |